Несколько минут он барабанил по фанерной двери, пока с нее не посыпалась белая вспузырившаяся краска. Похоже, косяк пытались рубить. Зарубка в виде буквы «Т» была глубокой и свежей, словно рубили небольшим топориком.
Из дальнего конца коридора выкатился толстяк, заросший до бровей рыжей бородищей. Он был далеко не студенческого возраста, но держался вполне по-хозяйски. Почесывая голый живот, вернее торчащую из-под красной майки желтоватую тыкву, как у божков-бодхисатв из крашеного гипса, он безмолвно взирал на усилия следователя.
– Кого ищем, батя? – наконец выронил золотое слово лохматый мужик.
– Да хоть одну живую душу, – пробормотал вспотевший следователь. – Похоже, у вас тут Мамай войной прошел. Люди-то где?
Мужик крякнул неопределенно и развел руками. Вадим показал ему удостоверение.
– Вы помните Юрия Реченко? Он жил в этой комнате…
– А… Ментяра, что ли? – Разочарованный собеседник развернулся и, шаркая стоптанными шлепанцами, поспешил обратно в свой медвежий угол. «Там, на Ямайке, где красные майки», – тянул он неотвязную песню.
Но, раздумав, с полпути вернулся резвой рысцой.
– Помню ли я Маленького принца? Да я как сына его любил. Золотая голова. Рожден Сократом! Только он… фьюить – и на звездочку, очарованный странник!
– А сосед его где? Тоже на звездочке?
– Нет, Филиппинец изредка заходит, тут у него цветочки, оранжерея даже… Только он тоже малость помешан.
– На чем же он помешан?
– На любви, конечно… А ты мне нравишься, мент. Есть в тебе что-то нордическое, стойкое.
– Это с ним у Реченко война была?
– С ним…
– Что не поделили?
– Да из-за розочки, нашли из-за чего. В общем, когда умерла Офелия, Гамлет отвез ее в крематорий.
– Стоп! От чего умерла Офелия?
– Да так, встала ночью и перепутала дверь с окном… Короче, она «летала» по ночам… Одинокий прах ее наш Гамлет высыпал в горшочек и посадил белую розу, эмблему печали. А Маленький принц неосторожным взмахом ноги опрокинул сию гробницу.
– Да, жуткая история. А как фамилия Филиппинца?
– А кто его знает. Филиппинец он и в Африке… Филиппинец.
– Ладно, бывай, Робинзон Крузо. Придет Филиппинец, предъявишь ему вот эту визитку, чтобы срочно позвонил!
Вадим поспешил на воздух. Теперь он был почти спокоен. Вдохнул в распирающую грудь талую свежесть. После того как он перестал курить, запахи стали острее, он машинально сорвал и положил на язык веточку, слыша, как проливается на язык молодая горечь. В вечернем воздухе потянуло кипарисовой смолкой и теплым медом. Невдалеке белела церковка с граненой, воздушной колокольней. «Поэзия должна быть грустновата…» А ведь лучше не скажешь, чем сказал когда-то отец народов, языкознания и всех сопредельных наук.
Скорее туда, где в окошках теплятся золотистые огоньки. Он постоит в цыплячьем тепле свечек и испытает тихое сердечное умиление от своей малости и затерянности в мире.
Внезапно что-то засвербило между лопаток, так всегда бывает, когда кто-то невидимый смотрит в спину. Резко обернувшись, он успел заметить: от треснувших окон общежития отпрянула красная майка.
Служба закончилась, храм был почти пуст. Вадим скомкал в руке кожаную кепку и встал за колонну, в тень.
Прошел священник в сухо шуршащей рясе. Оглядел Вадима с ласковым вниманием, едва заметно кивнул ему, как знакомому. Батюшка был, несомненно, новой формации – из образованных; бывший юрист, врач-психиатр, а то и режиссер, а может быть, рок-звезда, сподвигнутый на путь духовный внезапным прозрением. Голубые глаза его были умиленны и пронзительно умны, как и положено практикующему лекарю душевных недугов.
– Вы на исповедь? Проходите. – Священник обратил на Вадима безоблачные голубые глаза.
– Нет, спасибо! – Хрипловатая бестактность скрежетом резанула мягкую настороженную тишину храма. Вздрогнула и закрестилась маленькая, горбатая старушонка, по храму прошла волна шорохов, словно встопорщились сотни крохотных ушек, спрятанных в темноватых углах и под тяжелыми драпировками лилового бархата.
Вадим догадался, что сделал что-то не так. Острое язвящее зернышко упало в душу и заронилось в тайные ее складки. Щупальца-корешки потянулись к чему-то, прежде острому и стыдному, а теперь уже обкатанному слизью и твердым панцирем, как жемчужина, прежде бывшая куском мутноватого кварца.
Вся его несомненно грешная жизнь уже неотменимо произошла. Но в полных запредельной синевы глазах приходского батюшки она бы обесцветилось, как в будущем пекельном пламени, и стала бы втрое отвратительнее, как бессмысленное и грязное слово, сказанное при ребенке. А главное, она, его жизнь, утратила бы свою нужность, жестокую мужественную опору и земную оправданность в мире холодном и грубом. «Оставь все и иди за мной». Нет, всего оставить он не мог и не хотел, а на половину никогда бы не согласился строгий и скорбный Бог, взирающий с креста.
Опустив плечи и ступая как можно тише, Вадим Андреевич вышел из церкви.
– Братан, огоньку не найдется?
У дверей церкви коробилась и растекалась в сумерках угловатая фигура. Человек приплясывал от холода и, как зябнущая птица, втягивал голову в плечи. Не дожидаясь ответа, он споро подбежал к Вадиму. Это был мужичонка из свойских, что встречаются в России повсеместно, сухощавый, неприметный, вроде бы даже и без своего собственного лица. Но Вадим был благодарен ему. Он привычно шуранул по карманам и махнул рукой.
– Прости, друг, бросил. Хотя подожди… – В следовательском чемоданчике еще валялся затисканный коробок. Вадим никогда не пользовался зажигалками, ему нравилось вживую «кресить» пламя.
Вскоре робкий огонек вылепил обрюзгшее изношенное лицо и сквокший, как примороженный овощ, нос.
– Ты бросил… А я вот закурил… – Мужик жадно затягивался, словно соску тянул, и лицо его становилось осмысленнее, яснее. – Жену жду. – Он кивнул на церковную дверь. – Спасибо, командир. Замерз тут, как цуцик, хочешь глотнуть? У меня тут есть немного…