Вероятно, я отношусь к числу тех людей, на которых предметы внешнего мира влияют особенно сильно, и, пожалуй, наибольшее впечатление производят на меня религиозные памятники. А картезианский монастырь отличается таким мрачным величием, какое нигде больше не увидишь. Живущие в нем монахи принадлежат к ордену, пережившему все революции во Франции; этот орден единственное, что уцелело от верований наших отцов, последний оплот религии среди захлестнувшего землю неверия. И все же день ото дня равнодушие подтачивает святую обитель изнутри, тогда как время подтачивает ее снаружи; вместо четырехсот монахов, спасавшихся там в XV веке, осталось всего двадцать семь. И так как за последние шесть лет в монастырь не поступило ни одного человека, а два послушника, принятые за это время, не смогли вынести строгостей искуса, весьма вероятно, что картезианский орден станет все больше хиреть по мере того, как смерть будет стучаться в двери келий, ведь никто не придет на смену умершим, а самый молодой из монахов, переживший всех остальных, запрет изнутри дверь обители и, чувствуя, что час его пробил, ляжет живой в вырытую им самим могилу, ибо не будет больше братьев, чтобы похоронить его.
Прочтя все, что рассказано мною выше, читатель должен был убедиться, что я не из тех путешественников, которые выказывают притворный восторг, любуются тем, чем проводник рекомендует им любоваться, и делают вид, будто испытали при виде людей и зданий, которыми принято восхищаться, чувства, отсутствующие в их сердце. Нет, я перебрал, продумал свои впечатления и описал их для тех, кто прочтет эти строки; быть может, я сделал это плохо, но я не описывал ничего такого, чего бы не пережил. И читатель поверит мне, если я скажу, что никогда еще не изведал чувства, подобного тому, которое овладело мной, когда я увидел, как в конце огромного готического коридора, длиною в восемьсот футов, открылась дверь кельи и из нее вышел белобородый монах, одетый в рясу, какую носил еще святой Бруно и ни единая складка которой не изменилась за восемь веков, прошедших с тех пор. Святой муж шествовал под сводами, потемневшими от времени, величественный и спокойный среди светлого круга, отбрасываемого дрожащим огоньком лампы, которую он держал в руке, а впереди и позади него все было погружено во мрак. Когда он направился ко мне, ноги у меня подкосились, и я упал на колени; он увидел меня в этой позе, подошел — на лице его лежала печать доброты — и, воздев руки над моей склоненной головой, проговорил: «Благословляю вас, сын мой, если вы верите, благословляю вас и в том случае, если вы не верите». Смейтесь, если хотите, но в эту минуту я не променял бы его благословения на королевский трон.
Монах двинулся дальше; он шел в церковь. Я встал на ноги и последовал за ним. В церкви меня ждала незабываемая картина.
Вся жалкая община, состоявшая только из шестнадцати отцов и одиннадцати братьев, собралась в церковке, которая освещалась лампой под черным покровом. Один монах служил, все остальные молились и молились, не сидя, не на коленях, — они простерлись ниц и прижались лбом и ладонями к мраморному полу; откинутые назад капюшоны позволяли видеть их бритые головы. Здесь были и юноши, и старцы. Они пришли в монастырь, движимые разными побуждениями: одних привела сюда вера, других горе, третьих снедающая их страсть, четвертых, возможно, преступление. У некоторых в артериях на висках так бурно пульсировала кровь, словно по жилам у них струился огонь, — эти люди плакали; другие, видимо, едва ощущали в себе биение жизни — эти люди читали молитвы. О, какая интересная книга получилась бы, если бы описать историю всех этих монахов!
Когда служба кончилась, я попросил разрешения осмотреть монастырь ночью: я опасался, что наступивший день нарушит ход моих мыслей, а мне хотелось видеть святую обитель в своем теперешнем настроении. Брат Жан-Мари взял лампу, дал мне другую, и мы начали наш обход с коридоров. Как я уже говорил, коридоры эти огромны; они такой же длины, как собор Святого Петра в Риме, и ведут во все четыреста келий; в прежнее время все кельи были заселены, а теперь триста семьдесят три из них пустуют. Каждый монах написал на двери своей кельи изречение, либо придуманное им самим, либо взятое из какой-нибудь священной книги. Вот те из них, которые показались мне наиболее примечательными:
«Amor, qui semper ardes et nunquam extingueris,
accende me inge tuo"*.
«В одиночестве Бог обращается к сердцу человека,
в тишине человек обращается к сердцу Бога».
«Fuge, late, tace"**.
«Не следуй разуму. Мысль Господа благая
Велит: люби меня, отнюдь не постигая».
«Час пробил, он уже прошел».
></emphasis>
* «Ты, любовь, что всегда пылаешь и никогда не гаснешь, зажги меня своим огнем» (лат.).
** «Беги, скрывайся, молчи» (лат.).
Мы вошли в одну из пустых келий: живший в ней монах умер пять дней тому назад. Кельи ничем не отличаются друг от друга, во всех имеются две лестницы — одна ведет наверх, другая вниз. Верх — это небольшое чердачное помещение, средний этаж — спальня с камином, к которой примыкает кабинет. В кабинете, на письменном столе, еще лежала книга, открытая на той странице, на которой остановились в последний раз глаза умирающего, это была «Исповедь святого Августина». Мебель спальни состоит лишь из аналоя и кровати с соломенным тюфяком и шерстяными простынями; кровать снабжена двумя створками, которые можно закрыть, когда человек ложится спать. Тут я понял слова немца, уверявшего, что картезианские монахи спят в шкафу.
В нижнем этаже помещается столярная или слесарная мастерская; монахам разрешается посвящать два часа в день какому-нибудь ремеслу и один час — возделыванию небольшого сада, расположенного рядом с мастерской; это единственное дозволенное им развлечение.
Мы осмотрели также залу главного капитула с портретами генералов ордена от святого Бруно, его основателя*, скончавшегося в 1101 году, до Иннокентия Каменщика, скончавшегося в 1703-м. От этого последнего до Жана-Батиста Морте, нынешнего генерала ордена, все портреты налицо. В 1792 году, когда монастыри подверглись разорению, картезианские монахи покинули Францию, увозя с собой по портрету. После их возвращения портреты были водворены на место: ни один не пропал, так как монахи заранее позаботились, чтобы реликвии, которые они обязались хранить, не затерялись в случае их смерти. Ныне коллекция снова полна.
></emphasis>
* Основание ордена относится к 1084 году. (Прим. автора.)
Затем мы прошли в трапезную, которая делится на две части: первый зал отведен братьям, второй — отцам. Монахи пьют из глиняных чаш и едят на деревянных тарелках; у чаш две ручки, чтобы можно было брать их обеими руками, ибо так делали первые христиане; тарелки напоминают по форме чернильницу: в середине их находится соусник, а вокруг него кладут овощи или рыбу — единственную пищу, которую вкушают монахи. Я снова вспомнил немца и понял при виде этих тарелок, почему он говорил, что картезианские монахи едят из чернильниц.
Брат Жан-Мари спросил, не угодно ли мне посетить кладбище, несмотря на ночное время. Но то, что он считал помехой, было как раз для меня побудительной причиной, и я охотно принял его предложение. Открыв кладбищенскую калитку, он вдруг схватил меня за руку и указал на монаха, который рыл для себя могилу. При этом зрелище я на мгновение застыл на месте, потом спросил моего проводника, могу ли я поговорить с этим человеком. Он ответил, что это вполне допустимо; я попросил его уйти, если только это разрешается. Моя просьба отнюдь не показалась ему бестактной, напротив, очень обрадовала его: бедняга валился с ног от усталости. Я остался наедине с незнакомым могильщиком.
Я не знал, как заговорить с ним. Я сделал несколько шагов; он заметил меня и, повернувшись ко мне лицом, оперся на заступ, ожидая, что я скажу. Мое замешательство удвоилось, однако молчать дольше было немыслимо.
— Уже глубокая ночь, а вы между тем заняты прискорбным делом, отец мой, — проговорил я. — Мне кажется, что после умерщвления плоти и дневных трудов вам следовало бы посвятить отдыху те немногие часы, которые оставляет вам молитва, тем более, отец мой, — прибавил я, улыбаясь, ибо монах был еще молод, — что работу, которой вы заняты, вполне можно отложить.