— У колонистов?
— Угу!
Митягин ответил:
— Не скажу.
Главные склады сахару, каких-то чужих вещей, кофточек, платков, сумочек хранились в комнате, в которой жили три наши девочки: Оля, Раиса и Маруся. Девочки отказались сообщить, кому принадлежат запасы. Оля и Маруся плакали, Раиса отмалчивалась.
Девушек в колонии было три. Все они были присланы комиссией за вороство в квартирах. Одна из них, Оля Воронова, вероятно, попалась случайно в неприятную историю — такие случайности часто бывают у малолетних прислуг. Маруся Левченко и Раиса Соколова были очень развязны и распущенны, ругались и учавствовали в пьянстве ребят и в картежной игре, которая главным образом и происходила в их комнате. Маруся отличалась невыносимо истеричным характером, часто оскорбляла и даже била своих подруг по колонии, с хлопцами тоже всегда была в ссоре по всяким вздорным поводам, считала себя «пропащим» человеком и на всякое замечание и совет отзывалась однообразно:
— Чего вы стараетесь? Я — человек конченый.
Раиса была очень толста, неряшлива и смешлива, но далеко не глупа и сравнительно образованна. Она когда-то была в гимназии, и наши воспитательницы уговаривали ее готовиться на рабфак. отец ее был сапожником в нашем городе, года два назад его зарезали в пьяной компании, мать пила и ниществовала. Раиса утверждала, что это не ее мать, что ее в детстве подбросили к Соколовым, но хлопцы уверяли, что Раиса фантазирует:
— Она скоро скажет, что ее папаша принц был. (Далее в «Год 17-тый», альманах 3, 1933 с.113 следует: «Мать Раисы как-то пришла в колонию, узнала, что дочка отказывается от дочерних чувств, и напала на Раису со всей стратью пьяной бабы. Ребята насилу выставили ее»).
Раиса и Маруся держали себя независимо по отношению к мальчикам и пользовались с их стороны некоторым уважением, как старые и опытные «блатнячки». Именно поэтому им были доверены важные детали темных операций Митягина и других.
С прибытием Митягина блатной элемент в колонии усилился и колтчественно и качественно.
Митягин был квалифицированный вор, ловкий, умный, удачливый и смелый. При всем том он казался чрезвычайно симпатичным. Ему было лет семнадцать, а может быть, и больше.
В его лице была непорвторимая «особая примета» — ярко-белые брови, сложенные из совершенно седых густых пучков. По его словам, это примета часто мешала успеху его предприятий. Тем не менее ему и в голову не приходило, что он может заняться каким-либо другим делом, кроме воровства. В самый день своего прибытия в колонию он очень свободно и дружлюбно разговаривал со мной вечером:
— О вас хорошо говорят ребята, Антон Семенович.
— ну, и что же?
— Это славно. Если ребята вас полюбят, это для них легче.
— Значит, и ты меня должен полюбить.
— Да нет… я долго в колонии жить не буду.
— Почему?
— Да на что? Все равно буду вором.
— От этого можно отвыкнуть.
— Можно, да я считаю, что незачем отвыкать.
— Ты просто ломаешься, Митягин.
— Ни чутоки не ломаюсь. Красть интересно и весело. Только это нужно умеючи делать, и потом — красть не у всякого. Есть много таких гадов, у которых красть сам бог велел. А есть такие люди — у них нельзя красть.
— Это ты верно говоришь, — сказал я Митягину, — только беда главная не для того, у кого украли, а для того, кто украл.
— Какая же беда?
— А такая: привык ты красть, отвык работать, все тебе легко, привык пьянствовать, остановился на месте: босяк — и все. Потом в тюрьму попадешь, а там еще куда…
— Будто в тюрьме не люди. На воле много живет хуже, чем в тюрьме. Этого не угадаешь.
— Ты слышал об октябрьской революции?
— Как же не слышал! Я и сам походил за Красной гвардией.
— Ну вот, теперь людям будет житье не такое, как в тюрьме.
— Это еще кто его знает, — задумался Митягин. — Сволочей все равно до черта осталось. Они свое возьмут, не так, так иначе. посмотрите, кругом колонии какая публика! Ого!
Когда я громил картежную организацию колонии, Митягин отказался сообщить, откуда у него шапка с деньгами.
— Украл?
Он улыбнулся:
— Какой вы чудак, Антон Семенович!.. Да, конечно же, не купил. Дураков еще много на свете. Эти деньги все дураками снесены в одно место, да еще с поклонами отдавали толстопузым мошенникам. Так чего я буду смотреть? Лучше я себе возьму. Ну, и взял. Вот только в вашей колонии и спрятать негде. Никогда не думал, что вы будете обыски устраивать…
— Ну, хорошо. Деньги эти я беру для колонии. Сейчас составим акт и заприходуем. Пока не о тебе разговор.
Я заговорил с ребятами о кражах:
— Игру в карты я решительно запрещаю. Больше вы играть в карты не будете. Играть в карты — значит обкрадывать товарища.
— Пусть не играют.
— Играют по глупости. У нас в колонии многие колонисты голодают, не едят сахара, хлеба. Овчаренко из-за этих самых карт ушел из колонии, теперь ходит — плачет, пропадает на толкучке.
— Да, с Овчаренко… это нехорошо вышло, — сказал Митягин.
Я продолжал:
— Выходит так, что в колонии защищать слабого товарища некому. Значит, защита лежит на мне. Я не могу допускать, чтобы ребята голодали и теряли здоровье только потому, что подошла какая-то дурацкая карта. Я этого не допущу. Вот и выбирайте. Мне противно обыскивать ваши спальни, но когда я увидел в городе Овчаренко, как он плачет и погибает, так я решил с вами не церемониться. А если хотите, давайте договоримся, чтобы больше не играть. Можете дать честное слово? Я вот только боюсь… насчет чести у вас, кажется, кишка тонка: Бурун давал слово…
Бурун вырвался вперед:
— Неправда, Антон Семенович, стыдно вам говорить неправду!.. Если вы будете говорить неправду, тогда нам… Я про карты никакого слова не давал.
— Ну, прости, верно, это я виноват, не догадался сразу с тебя и на карты взять слово, потом еще на водку…
— Я водки не пью.
— Ну, добре, конечно. Теперь как же?
Вперед медленно выдвигается Карабанов. Он неотразимо ярок, грациозен и, как всегда, чуточку позирует. От него несет выдержанной в степях воловьей силой, и он как будто ее нарочно сдерживает.
— Хлопцы, тут дело ясное. Товарищей обыгрывать нечего. Вы хоть обижайтесь, хоть что, я буду против карт. Так и знайте: ни в чем не засыплю, а за карты засыплю, а то и сам возьму за вясы, трохы подержу. Потому что я бачив Овчаренко, когда он уходил — можно сказать, человека в могилу загоняем: Овчаренко, сами знаете, без воровского хисту (таланта). Обыграли его Бурун с Раисой. Я считаю: нехай идут и шукают, и пусть не приходят, пока не найдут.
Бурун горячо согласился:
— Только на биса мне Раиса? Я и сам найду.
Хлопцы заговорили все сразу. Всем было по сердцу найденное соглашение. Бурун собственноручно конфисковал все карты и бросил в ведро. Калина Иванович весело отбирал сахар:
— Вот спасибо! Экономию сделали!
Из спальни меня проводил Митягин:
— Мне уйти из колонии?
Я ему грустно ответил:
— Нет, чего ж, поживи еще.
— Все равно красть буду.
— Ну и черт с тобой, кради. Не мне пропадать, а тебе.
Он испуганно отстал.
На другое утро Бурун отправился в город искать Овчаренко. Хлопцы тащили за ним Раису. Карабанов ржал на всю колонию и хлопал Буруна по плечам:
— Эх, есть еще лыцари на Украине!
Задоров выглядывал из кузницы и скалил зубы. Он обратился ко мне, как всегда, по-приятельски:
— Сволочной народ, а жить с ними можно.
— А ты кто? — спросил его свирепо Карабанов.
— Бывший потомственный скокарь, а теперь кузнец трудовой колонии имени Максима Горького, Александа Задоров, — вытянулся он.
— Вольно! — грассируя, сказал Карабанов и гоголем прошелся мимо кузницы.
К вечеру Бурун привел Овчаренко, счастливого и голодного.
10. «Подвижники соцвоса»
Таковых, считая в том числе и меня, было пятеро. Называли нас в то время «подвижниками соцвоса». (Использовано выражение Григория Фёдоровича Гринько, 1890-1938, народного комиссара просвещения УССР в 1919-22. В июле 1922 Макаренко писал: «В бытность в Полтаве Наркомпроса т. Гринько я в присутствии коллегии губнаробраза докладывал о состоянии ремонта. Тогда т. Гринько сказал, что колония будет иметь всеукраинское значение» (ЦГАОР УССР, ф.166, оп.2, д.1687, л.3). Сами мы не только так никогда себя не называли, но никогда и не думали, что мы совершаем подвиг. Не думали так в начале существования колонии, не думали и тогда, когда колония праздновала свою восьмую годовщину).