- Ладненько... - майор достал пачку "Явы" и пристукнул ею по столу. Отдыхай! Видать, ошибся Витек... - и он так зыркнул на лейтенанта, что тот сразу как-то осел. - Не ты, говоришь, стекло-то разбила?
- Ясно же, что не я.
- Так-так... Ладно, двигай отсюда и получше стереги свой чемодан. Очень ценные вещицы там у тебя хранятся!
- Не-е-ет, дорогой, никуда я отсюда теперь не пойду. Ночь на дворе! А ночью мне одной в вашем Енауле делать нечего. У вас тут, небось, под каждым кустом по бандиту - вы ж их не ловите, вам не до того - вам бы беззащитных женщин помучить... И по возможности побольней!
Надежда поднялась, подхватила свой стул, перенесла его в дальний угол и уселась там, крепко обхватив свой пакетик.
- Тут и переночую, ласковые вы мои! И еще. Я никуда отсюда не выйду, пока этот ваш Витек при мне не порвет все, что он тут напачкал! - и она кивнула на протокол.
Лейтенант ошалело уставился на майора. Тот молча курил, и на его враз осунувшемся лице не наблюдалось уж никаких признаков веселости. За столом сидел пожилой, не очень здоровый мужчина, которому до смерти надоела вся эта маета - и служба, и Енаул, и все обстоятельства его скудной жизни...
- Пал Василич, что ж это такое?! Ах ты, сука! Ща я тебе порву... разбежалась! Ах ты... - вопил лейтенант, давясь словами, не в силах выразить переполнявши его обиду и злость. Он напоминал теперь драного жалкого кобеля, которого в очередной раз отпихнули ногой.
- Не верещи! - сквозь зубы дыхнул майор.
Он тяжело поднялся, подошел к стенному шкафчику, открыл створку, достал с полки стакан и початую бутылку водки. Не таясь налил, залпом выпил. Закурил. Молча кивнул Витьку на бутылку: мол, твоя. Надел шинель, ссутулился и уже в дверях бросил вполоборота:
- Делай как она говорит...
* * *
Утром, едва рассвело, Надя покинула отделение. Забрала у дежурного по вокзалу свой чемодан и через пару часов, дождавшись первого скорого, шедшего на Москву, договорилась с проводницей и вскочила в вагон.
Пассажиры в купе ещё спали. Надя вошла, уронила свой чемодан, легла в чем была на полку и, зажмурившись, крепко прикусила кожу на запястье, чтобы не завыть.
"Володька, Володенька... ты уже близко. Еще немного, совсем немножко осталось. Ты утешишь меня, успокоишь, ты меня подхватишь в охапку своими крепкими, своими могучими руками, и рядом с тобой я утихну... я отдохну. Ты поможешь мне во всем разобраться, ведь правда? А главное, ты не отойдешь от меня ни на шаг - ни на шаг не отходи от меня, милый, слышишь?! Мне без тебя будет плохо. Очень плохо. Но ты ведь на все плюнешь, все дела свои отложишь ради меня, правда Володька? Ведь мне так круто никогда ещё не приходилось ты это поймешь? Я все знаю: у тебя дела, работа... Но бывают моменты, когда надо все бросить и человека спасать. Ты ведь спасешь меня, да? Боже, что за глупости у меня в голове! Я сама должна себя спасти - кроме меня самой никто мне тут не поможет... Ладно, об этом - потом. Дома. Главное, чтобы он был рядом. Главное, чтобы он как прежде шутил и смеялся. Его смех всегда был для меня как роса на заре... Я умывалась этой его прирожденной веселостью как росой, и все обиды, вся боль нашего жуткого времени исчезали бесследно... Ну, дружочек мой, Кошенька твоя уже близко. Жди!"
Она познакомилась со своим будущим мужем, когда лежала в больнице, вернее, не в обычной больнице - в ЦИТО - в Центральном институте травматологии и ортопедии. Там возвращали к работе и к жизни спортсменов, артистов балета, акробатов, словом, всех, кто имел дело с нечеловеческими нагрузками на мышцы, кости и связки. Надя порвала ахилл - для балерины травма страшнейшая - от этого сухожилия зависела высота и легкость прыжка... Она уж и не надеялась вновь станцевать те вариации, которые танцевала прежде - в основном они были "прыжковые" - то есть, их рисунок и выразительность как раз были основаны на прыжках. Однако, врачи-чудотворцы ЦИТО сделали свое дело - травма на Надиной танцевальной технике почти не сказалась. Конечно, она около полугода "приходила в форму" - нарабатывала утраченное... Но усилия её не пропали зря. В театре только молча посматривали, как она бьется, оставаясь после класса на тридцать-сорок лишних минут. Одна... Но для балетных в этом не было ничего необычного, ничего героического - это было НОРМАЛЬНО. То, что для простого человека, который не выворачивает себе кости и не заставляет работать мышцы в режиме, противном их естеству, было бы адской работой, для балетного - само собой разумелось...
И все же за свое упрямое желание вернуться в профессию она получила награду. Правда, несколько странную и с профессией напрямую не связанную... Мужа! Володя, бывший тогда репортером одной из бойких московских газет, делал репортаж о ЦИТО. О врачах и их пациентах. О том, каково это - снова вернуться в строй, когда боль и страх, казалось бы, перечеркивают даже мысль об этом. Ему указали на Надю, старательно отрабатывающую у окна своей палаты движения балетного экзерсиса, державшись за подоконник.
Он попросил у неё разрешение взять интервью. Она отказалась. Тогда он начал шутить и развеселил её так, как давно никто её не смешил. Он был остер, умел держать себя в рамках - никогда не скатывался до сомнительных анекдотов или попытки "проехаться" на чужой счет. А главное... у него смеялись глаза - шальные, умные, чуть-чуть сумасшедшие. Вот эти его глаза и подкупили её - она так-таки согласилась на интервью, но с условием: даст его, только когда вернется на сцену. Так и случилось - через пять с половиной месяцев. Он все это время ей звонил, узнавал как дела... А потом, когда близость всполохом молнии пропорола их жизнь - всполохом тайной стихийной силы, что соединяет мужчину и женщину, - он прошептал ей: "Как же долго я тебя искал..."
И они стали жить вместе. И через три месяца поженились. И Наде казалось... да, казалось, что она его любит. Но где-то в потаенной глубине своего сердца она ведала, что не знает любви...
А он... Володя. Он был все так же весел. Называл её Толстый или мой Толстун... Шутил: "Желай, дорогая!" И знал при этом, что по большому счету ей не нужно ничего, кроме... а вот что это за "кроме" такое, он, пожалуй, не понимал. И сам себе не хотел признаваться в этом. Надежда - его Кошенька - искала чего-то большего, чем достаток, успех... Чего-то большего, чем высокий профессионализм... Она и сама не понимала, чего ищет. Но Бог наградил её исступленным сердцем. А не каждому мужику по плечу жить с такой... И не просто жить - быть! Ежедневно, ежечасно существовать под прицельным огнем двух горящих очей, взыскующих тайны... существовать рядом с какой-то вечной ходячей живой загадкой с неутоленным жаром в душе. Жаром поиска смысла...
А она... Надя, погруженная в себя, не замечала, что её Володька ужасно переменился. То есть, замечала, конечно, но как-то не принимала это всерьез. Не принимала всерьез, что он бросил журналистику и ушел в бизнес. Что шуточки его порой становились злыми. Что он стал издеваться над людьми - за глаза... Что как-то в запале он ей сказал: "А знаешь... все мои враги умирают!" Надя отшутилась и не опомнилась. Она была как в тумане. Она чувствовала, что творится что-то худое - с ними творится, но боялась об этом задумываться... А его уже понесло - и куда несло этого красавца двухметрового роста, похожего на фотографический образец идеального мужчины из журнала для домохозяек, - никто не знал...
Не знала и Надя. И ожидая отправления поезда, она замерла на своей нижней полочке на полпути между Пермью и Москвой, думая только об одном: каждая секунда приближает её к дому... К Володьке...
Поезд тронулся, паровоз утробно взревел и устремился к Москве.
4
Сизая, потертая, заезженная Москва как-то вяло и неохотно проплывала за окнами. Надя стояла в узком проходе перед тамбуром и глядела в окно шел дождь. Со снегом. И желанная Москва походила на набухшую размокшую картонную коробку.
Да-а-а, погодка под стать настроению, - думала она, засунув руки в карманы. - И это под самый Новый год - сегодня уж двадцать пятое декабря католическое Рождество...