Вокруг собралась толпа зрителей — люди из Мёрбиша и солдаты венгерской пограничной охраны. Они не скрывали отвращения и гнева. Феликс заметил, как какой-то унтер-офицер сплюнул и возмущенно сказал соседу:
— Доведись такое, я тут же убил бы себя и всю свою семью.
Через час прибыл автомобиль, в котором собственной персоной восседал начальник комитата, обергешпан (таков титул губернатора венгерской провинции). Шопрон, главный город комитата, был всего в нескольких километрах от границы. Властитель провинции был приветливый тучный господин, наделенный той упругой грацией, которая нередко свойственна дородным сановникам. У него было багрово-красное лицо и белоснежные усы, и он явно потел, несмотря на страшный холод. Непринужденно войдя в центр светового круга, где скрещивались лучи от фар, и подозвав к себе всех радушно-покровительственным жестом, он подбоченился, чтобы еще больше подчеркнуть свою осанистость, и стал раскачиваться на носках, словно всадник в стременах:
— Ребята, что это вы мне тут дурака валяете! — начал он отечески-распекающим тоном, обращаясь исключительно к изгнанникам. — Я не могу отменять законные предписания. Ибо являюсь всего лишь исполняющим лицом и подлежу министерству внутренних дел в Будапеште. Венгрия — правовое государство, и у нас христианский курс, это, конечно, так… Но… я не должен создавать прецедента. Объясняю: если сегодня я пропущу через границу вас, завтра придут другие и сошлются на вас, завтра и послезавтра, и возможно, в течение многих месяцев. Что из этого выйдет, вы и сами можете догадаться. Венгрия — страна, которой обрубили руки и ноги, и в ней почти миллион граждан израильского происхождения, и безработных несть числа, этого нам только не хватало! Вы меня поняли, не так ли? Так что ступайте себе спокойненько домой, все вместе, и не доставляйте мне неприятностей. Лично я сожалею, что ничего не могу сделать для вас.
Обергешпан говорил, словно добрый старик, увещевавший неразумных детей отказаться от опасной затеи и по-хорошему вернуться домой. Но речь его была не по адресу. На вооруженных молодчиков в коричневых рубашках он лишь мимолетно поводил смущенным взглядом. Тут Петер Шох проговорил в полной тишине:
— Прежде чем энти вот пойдут домой, мы их перестреляем…
И все понимали, что слова штурмфюрера не пустая угроза.
Сначала Аладар Фюрст попробовал спокойным голосом объяснить начальнику комитата, что сейчас глубокая ночь, и совершенно немыслимо заставлять грудных младенцев, маленьких детей, только что родившую женщину и множество больных старых людей проводить ее на воле (что значит воля?) — попросту нигде, в пустоте, ибо здесь, на ничейной земле, и есть ничто. Голос его не умолял, а звучал устало, как голос человека, знающего, что никакие крики или просьбы никого не вразумят.
Но теперь была мольба в голосе капеллана. Он заклинал высокое начальство именем Христа хотя бы на эту ночь приютить изгнанников по ту сторону границы, потому что ни в Мёрбише, ни в любом другом австрийском селении им не откроют двери, а смертельные угрозы вооруженных штурмовиков следует принимать слишком всерьез. Обергешпан еще быстрее закачался на носках и вытер пот:
— Но, ваше преподобие, — жалобно, чуть ли не оскорбленно протянул он, — почему вы осложняете ситуацию еще больше, именно вы? Вы думаете, я не человек, что ли? Говорю же вам, что правительство закрыло границу. Весьма сожалею…
В качестве утешения он велел своему шоферу раздать детям и женщинам немного продуктов, привезенных им из Шопрона. Возможно, это было случайным совпадением или причина крылась в самом его характере, но продукты эти были, в основном, липкие сладости, продаваемые обычно разносчиками на уличных перекрестках. Седой майор молча стоял все это время, разглядывая носки своих сапог. Затем начальник отозвал его и капеллана в сторону. Они принялись расхаживать взад и вперед по дороге между обеими таможнями.
— Мне кое-что пришло в голову, — начал обергешпан, — быть может, это выход, который придется по душе господину священнику… Но я ничего не должен знать об этом деле, понятно, господин майор?
Пусть, мол, майор для близиру пропустит «общество» через границу, но в течение ночи снова незаметно переправит его в Австрию, лучше всего на одной из плоских барок, используемых обычно на этом озере. Тем самым воздастся должное и закону, и человечности…
Майор остановился и вытянулся во фрунт:
— Господину обергешпану достаточно намекнуть, и я обойду в этом случае закон. Но я сам отец семейства и не пойду на то, чтобы своими руками посылать на смерть женщин и детей, а их убьют, если мы сначала примем, а потом снова выдадим их.
— Пожалуйста, мой дорогой, это была всего лишь идея, — обиженно улыбнулся начальник и сел в автомобиль, не замечая поднятых рук капеллана.
Ночь стала немного светлее. Взошел ослепительно-белый молодой месяц, казалось, усиливавший холод. В винограднике можно было теперь разглядеть маленькую хижину, служившую в сезон сбора винограда защитой от ветра и дождя. Аладар Фюрст отвел туда обессиленную жену и своих малышей. Капеллан отнес туда же четырехлетнего мальчугана, заснувшего у него на руках. Между тем майор велел принести из венгерской пограничной казармы мешки с соломой и одеяла, раздать хлеб и кофе. Он приказал также своим подчиненным поставить для беженцев две палатки: одну — для мужчин, другую — для женщин. Штурмовики с явным неодобрением взирали на эти приготовления, но не отваживались мешать, встретившись с посторонней вооруженной силой, в дружбе и расположении которой они пока еще нуждались. Капеллан поборол искушение отправиться в Мёрбиш, чтобы попроситься на ночлег в доме пастора. Аладар Фюрст сам пытался уговорить его поступить именно так. Ведь до утра ничего уже не должно случиться, сказал ребе. Но Феликс был человеком закаленным, и ночлег без удобств не был ему в тягость. Он пошел просить у майора для детей Фюрста молока и получил большую бутылку. Когда он уже приближался с этим даром к хижине, с площадки донесся короткий сигнал трубы и громкий резкий приказ Шоха:
— Сбор! Все мужчины — становись!
Не люди — тени, вытянувшиеся было внутри палатки и у входа, чтобы наконец-то поспать, встали, едва держась на ногах, с запавшими глазами, и сгрудились в слепящем свете мотоциклетных фар. Последним пришел Аладар Фюрст и за ним Феликс. И если некоторые старики стонали, словно в тяжком сне, то ребе Аладар глядел кротко и задумчиво. Петер Шох двинулся к нему с важным видом, тяжело ступая, очень медленно, сладострастно прищурив маленькие глазки, и с многообещающей кривой ухмылкой. Штурмовики хохотали во все горло. Сейчас наверняка пришел черед главной потехи, ради которой стоило провести пару ночей невесть где в разудалой охоте. Ведь Петер ль, штурмфюрер, был весьма известен своими остроумными выходками. И вот он стоял, белокурый и стройный, перед Фюрстом, намного выше маленького хрупкого раввина, держа в правой руке крест, простой деревянный крест с бедной могилы на Мёрбишском кладбище, который он, наспех приколотив к нему по бокам дощечки, превратил в свастику, символ победы. В стране пока еще не было свастик, так что Шох, ломая голову над своей затеей, напал на мысль ограбить какого-то забытого мертвеца, лишив осевший могильный холмик его христианского украшения. Он поднял эту странную зловещую свастику высоко над головой, как крестоносец:
— Эй, жид пархатый, чесночная морда! — закричал он, и по голосу его было слышно, как он упивается своей затеей. — Ты раввин, что ль? Отвечай, раввин ты?
Ответа не было.
— Раз ты раввин, то скачешь в шабес в лапсердаке и трясешь пейсами перед своим вонючим ковчегом, так, что ль, Мойшеха-маца, Шойреха-моча, кис мир ин тохес…
Мотоциклисты гоготали в восторге от этой издевательской пародии на еврейский. Фюрст стоял молча, будто и вовсе не замечая происходящего.
— И раз ты раввин, значит, целуешь в шабес свой ковчег, а?
Ответа не было.
Тогда Шох нанес Аладару Фюрсту короткий удар левой в живот, так что у того подкосились ноги. Потом повернулся к своим молодчикам: