После теплого приема у султанши в оде, где светильники, подвешенные к высокому затейливому потолку, напоминали огромные серьги, а серьги в розоватых ушках улыбающейся султанши — маленькие светильники, где переплеты на пяти арочных окнах превращали оду в позолоченную клетку, а огромная клетка в углу, где царил голубой попугай, казалась роскошной одой, и где полукруглый диван с разбросанными мутаками, отягощенными кистями, тянулся вдоль ковра, заменяющего цветник, грузинки направились в Эски-сераль — местопребывание сестры султана Фатимы.
Но кто бы мог из них предположить, что богатый подарок, который они везли могущественной сестре султана, послужит началом неисчислимых бедствий?
В короткой рубашке, сквозь полупрозрачную ткань которой просвечивала нежная грудь, благоухающая амброй, в легких шальварах, обтягивающих стройные ноги, звенящие браслетами, и с небрежно ниспадающими на узкие плечи распущенными волосами, перевитыми жемчужными прядками, Фатима казалась пленительной. А ровным дугам ее бровей и черным глазам, чуть продолговатым, беспрестанно мечущим молнии, могла бы позавидовать гурия. Но тонкие извилистые губы выдавали затаенные ее свойства: строптивость, коварство и злобу. Она была душой Эски-сераля, где вечно строились козни и распускались ядовитые цветы ненависти.
Сперва, любуясь хризолитовыми четками, излучающими свет, Фатима рассыпалась в похвалах: «О аллах, как изощрен вкус грузинок!», в благодарностях и уверениях: «О пророк, лучшего преподношения не смог бы придумать даже мой любимый брат — повелитель!» А эта шаль, вышитая золотыми и шелковыми цветными нитками, чудо из чудес! Похожая на небо в час восхода, она неизбежно вызовет зависть в самых изысканных гаремах Стамбула. Пусть женщины Моурав-бека примут ее покровительство, оно надежнее ста тысяч щитов…
Вскоре Фатима отправилась во дворец Топ-Капу, чтобы похвастать хризолитами. Но, обняв султаншу, она едва сдержала крик. «Что это?!» Сомнения не было, лица Фатимы коснулись не раскаленные угольки, а холодные рубиновые подвески, царственно мерцающие на султан-ханым. В глазах у Фатимы помутилось, но не настолько, чтобы она не заметила еще мантилью, расшитую мелким бисером и украшенную алмазной застежкой.
«Кто преподнес?! Грузинки!» — Кровь отхлынула от щек уязвленной Фатимы. Она с силой сжала хризолиты.
Взбешенная, вернувшись в Эски-сераль, она швырнула шаль в нишу, сбив узкогорлую вазу с яркой розой, ногой отшвырнула лютню, прислоненную к арабскому столику, и обрушилась на Хозрев-пашу, поспешившего войти на шум.
Хозрев искренне удивился: «Ведь подарки, добытые в Индии и в Гурджистане, достойны восхищения!..»
— Эйвах! Мне, мне, сестре султана, жалкие отбросы! — бесновалась Фатима, теребя подвернувшийся чубук кальяна. — Шайтан! Они еще вспомнят обо мне!
Поняв тщетность уговоров, Хозрев возмутился:
— Как? Моей любимой, единственной жене, жалкие дары?! Пророк свидетель, я этого не потерплю!
— Не потерпишь?! — Фатима презрительно фыркнула. — Не собираешься ли обнажить свой заржавленный от безделья кривой ханжал?! Или…
Возможно, Фатима бушевала бы еще не один час, но утомленный Хозрев сослался на предвечерний намаз и исчез.
На другое утро везир, надевая на ножку Фатимы парчовую туфлю, заверял строптивую, что добудет ей такие подвески, что султанша от зависти если не позеленеет, то пожелтеет и швырнет в лицо жене Моурав-бека грузинские рубины.
— Когда? — задала Фатима каверзный вопрос, угрожающе раскачивая на тонких пальцах туфлю.
Находчивый Хозрев не преминул ответить:
— Как только найду того, который достанет то, что ищу…
По вечерам собирались в отдаленном уголке дворца, где единственной роскошью были ковры, на них висело оружие. Здесь, в грузинской комнате, «барсы» преображались, словно матовый свет роговых светильников сбрасывал маски, скрывавшие днем их лица. Они беспрестанно твердили:
— Что дальше?
— Что? — Саакадзе оживлялся. — У султана и Моурави одно желание: чистоганом расплатиться со «львом Ирана». Так прочь сомнения во имя дорогой Картли! — И все больше воодушевлялся, крупными шагами измеряя кораллово-синий ковер. — Что дальше? План, задуманный еще в последний год правления Кайхосро, наконец осуществляется! Грузия должна быть объединена!
— Э, Георгий, — невесело проговорил Папуна, — чем упорнее ты ищешь солнца, тем сильнее гроза. Ты один мог достать со дна Базалетского озера золотую колыбель Грузии, но сам народ отвел твою руку.
Воспоминание о Базалети неизменно омрачало «барсов». Они никак не могли примириться со слабостью, проявленной на тех берегах Георгием, — пусть минутной, но слабостью! И не это ли ослабление воли помешало пленить Теймураза и победоносно закончить войну?
«О покровительница витязей, анчисхатская божья матерь! — горестно восклицали „барсы“. — Ты можешь свидетельствовать, что нам бы больше приличествовало преклонять перед тобою колени, а не скитаться по чужим и ненавистным землям».
Не по себе стало «барсам». Саакадзе, точно угадывая их мысли, твердо сказал:
— Тогда не преодолел я слабость, но я сумею сковать силу! Народ! Слезы его превратились в Базалетское озеро, он должен презреть власть князей, власть лицемерных духовников! Сейчас в Грузии нет Георгия Саакадзе, первого ополченца. Не поэтому ли железное ярмо, дар Шадимана, дар владетелей, становится тяжелее? Убежден, лишь теперь познает народ наш всю горечь от разнузданности владетелей. Он не может не возжелать разомкнуть цепи, не может не возжелать сломать ярмо. И если вновь будет суждено ностевскому рожку зарокотать, пусть трепещут поработители, когда народ потянется к солнцу, поймет, в какой грозе его спасение.
«Барсы» переглянулись. Матарс нервно поправил черную повязку, — чем дальше шел он за Георгием Саакадзе по извилистым тропам жизни, тем меньше верил в существование божества, способного вмешаться в запутанные дела людей и восстановить в мире справедливость. Сейчас он мысленно взывал к этому божеству, испрашивая у него если не проявления добра, то по крайней мере ниспослания сорока тысяч молний, способных превратиться в карающие клинки и прорубить Георгию Саакадзе, прорубить верной ему «Дружине барсов» дорогу к тому, самому дорогому, что есть у человека на земле: дорогу к родине…
«Терпение! Терпение!» — твердил Георгий Саакадзе, все шире открывая двери Мозаичного дворца.
День пятницы объявлен днем веселья. Каждый стамбулец жаждет увидеть сказочного полководца, колебавшего троны и покорявшего царства. В Мозаичном дворце появляются турецкие певцы, музыканты, мюдеррисы (богословы) и нередко муфти. Музыканты строго касаются струн, певцы поют:
Пестры и цветисты пятницы. Шумно распахиваются мозаичные ворота. И каждого пришельца Моурави встречает приветливым: «Да покинет тебя печаль на пороге моего дома!»