— Нет еще.
— Да?
— Я говорю, нет еще.
— Но ты с ума сошел? Ведь Прасвилль приближается.
— Он подождет. Я еще не закончил.
— Что такое? Что тебе еще нужно? Кларисса получит свое. Этого недостаточно?..
— Нет.
— Почему?
— Остается еще сын.
— Жильбер?
— Да.
— Ну, и что же?
— Я прошу тебя спасти Жильбера.
— Что ты такое говоришь? Я спасу Жильбера?
— Ты можешь. Тебе стоит только похлопотать немного…
Добрек, который до сих пор сохранял спокойствие, вдруг вспыхнул и стал бить кулаком по столу:
— Нет! Этого я не сделаю! Никогда в жизни! Не рассчитывай. О, это было бы слишком глупо!
Он начал в волнении ходить по комнате своей страшной походкой, переваливаясь справа налево, неуклюже и тяжело, как медведь, разъяряясь, как дикое животное.
И с искаженным лицом воскликнул глухим голосом:
— Пусть придет сюда! Пусть придет и вымолит жизнь своему сыну. Но пусть придет безоружная и без преступных намерений, не как в последний раз! Пусть придет, как женщина! Умоляющая, укрощенная, покорная, и поймет, на что она соглашается. Тогда увидим. Жильбер? Приговор над Жильбером — эшафот. Но в этом вся моя сила! Я уже двадцать лет жду этой минуты, и когда она наступила, когда случай приносит мне это нежданное счастье, когда я предвкушаю уже радость полного мщения, и какого мщения! И я теперь от всего этого откажусь, от того, к чему стремлюсь двадцать лет! Я спасу Жильбера даром, по чести? Я, Добрек? Нет, ты меня не знаешь!
Он засмеялся. Очевидно, он чувствовал добычу близко перед собой, добычу, за которой так долго охотился. И Люпен представлял себе Клариссу такой, какой он ее видел несколько дней назад, изнемогающей, уже побежденной, чувствующей, что все вражеские силы соединились против нее.
Он, сдерживаясь, проговорил:
— Слушай.
И так как Добрек нетерпеливо отвернулся, он взял его за плечи и с нечеловеческой силой, которую Добрек уже несколько раз на себе испытал, прижал его и произнес:
— Последнее слово.
— Ты даром расточаешь свое красноречие, — промычал депутат.
— Последнее слово. Слушай, Добрек, забудь госпожу Мержи, откажись от всех глупостей и от всех неосторожностей, на которые тебя толкает твоя страсть, оставь все это и думай только о своих делах…
— Мои дела! — шутил Добрек. — Они всегда соответствуют моему самолюбию и тому, что ты называешь страстью.
— До сих пор, возможно. Но не теперь, когда я вмешался в это дело. Тут есть одна вещь, которой ты пренебрегаешь. А это напрасно. Жильбер — мой товарищ. Жильбер — мой друг. Нужно, чтобы Жильбер был спасен. Сделай это. Воспользуйся своим влиянием. Клянусь тебе, слышишь, клянусь, что мы оставим тебя в покое. Спасение Жильбера — больше ничего. И кончена борьба с госпожой Мержи, со мной. Нет больше слежки. Ты будешь полным хозяином своих действий. Спасение Жильбера, Добрек, а в противном случае…
— В противном случае?
— В противном случае — война, неумолимая война, до твоей гибели.
— Что это значит?
— Это значит, что я возьму у тебя список двадцати семи.
— Ага! Ты думаешь?
— Я клянусь.
— То, чего не мог сделать Прасвилль со всей своей кликой, чего не могла сделать Кларисса, сделаешь ты? Ты?
— Сделаю.
— Почему? В честь какого святого удастся тебе то, что не удавалось никому? Есть какая-нибудь причина?
— Да.
— Какая?
— То, что я Арсен Люпен.
От отпустил Добрека, но несколько времени не спускал с него своего властного взгляда. Наконец Добрек выпрямился, хлопнул его по плечу и с тем же спокойствием, с той же свирепой настойчивостью произнес:
— А я Добрек. Вся моя жизнь — ожесточенная борьба, целый ряд катастроф и разорений, на которые я потратил столько энергии, что, наконец, достиг победы, полной, решительной, неотъемлемой победы! Против меня полиция, правительство, вся Франция, весь мир. Что мне после всего этого еще один лишний враг, какой-нибудь Арсен Люпен? Я пойду дальше. Чем более ловки и многочисленны мои враги, тем более скрыта моя игра. Вот почему, дорогой друг, вместо того чтобы вас арестовать, а я это очень легко могу сделать, — я вам оставляю поле битвы и милостиво вам напоминаю, что осталось три минуты, — вам надо убираться!
— Значит, нет?
— Нет.
— Ты ничего не сделаешь для Жильбера?
— Буду продолжать делать то, что делаю со времени его ареста, то есть косвенным образом производить давление на министра юстиции, чтобы процесс был проведен в том смысле, какой мне желателен.
— Как! — воскликнул вне себя Люпен. — Это из-за тебя, для тебя…
— Да, для меня, Добрека, да. У меня козырь: голова сына. Я ставлю его. Когда я получу тот смертный приговор и когда, спустя несколько дней, помилование будет отклонено благодаря моему влиянию, ты можешь быть уверен, что маменька не найдет ничего против того, чтобы назваться женой Алексиса Добрека. Этот счастливый исход неизбежен, хочешь ли ты этого или нет. Все, что я могу сделать для тебя, это пригласить тебя свидетелем на бракосочетание и позвать тебя обедать. Нравится это тебе? Нет? Ты преследуешь свои темные цели. Желаю удачи. Ставь западни, растягивай сети, точи оружие и перелистывай руководство для воров. Тебе это понадобится. Ну, а теперь довольно. Правила шотландского гостеприимства велят мне выбросить тебя за дверь.
Люпен довольно долго стоял молча, устремив глаза на Добрека. Он как бы измерял противника, взвешивая его, оценивал его физическую силу и прикидывал в итоге, с какой стороны на него напасть. Добрек сжал кулаки и приготовился к защите. Прошло полминуты. Люпен поднес руку к карману. Добрек сделал то же и схватил рукоятку револьвера… Еще несколько секунд… Люпен хладнокровно вынул золотую бомбоньерку, открыл ее и протянул Добреку:
— Лепешку хочешь?
— Что такое? — спросил изумленный Добрек.
— Лепешки Жероделя.
— Для чего?
— От насморка, который ты схватишь. — И, воспользовавшись легким замешательством, произведенным этой выходкой, он оставил Добрека, схватил шляпу и выскользнул.
— Бесспорно, я разбит наголову, — говорил он себе, — переходя через улицу. — Но все-таки в этой коммивояжерской шуточке было что-то новое. Ждать чего-то особенного и получить вместо этого лепешку Жероделя! Эта старая обезьяна осталась на бобах.
Не успел он закрыть калитку, как перед домом остановился автомобиль и из него поспешно выскочило несколько человек. Люпен узнал среди них Прасвилля.
— Приветствую вас, господин секретарь, — пробормотал он. — У меня есть предчувствие, что когда-нибудь судьба сведет нас друг с другом, и огорчаюсь за вас, потому что вы не внушаете мне особенного уважения, и, я думаю, вы переживете скверные четверть часа. Сегодня, если бы у меня было больше времени, я бы подождал вашего отъезда для того, чтобы выследить, кому Добрек доверил дитя. Но я тороплюсь. Итак, не будем терять времени и присоединимся к Виктории, Ахилу и нашему драгоценному чемодану.
Спустя два часа Люпен, принявший уже все меры предосторожности, стоял возле своего склада. Он увидел Добрека, выходящего из соседней улицы. Депутат недоверчиво приближался к Люпену.
Люпен сам открыл ворота.
— Ваши вещи здесь, господин депутат, — сказал он. — Вы можете их проверить. Рядом вы найдете подводы и людей — можете их нанять. Где ребенок?
Добрек сначала осмотрел вещи, потом проводил Люпена до бульвара Нейли, где две завернутые в вуали старые дамы и Жак ждали их.
Люпен повел ребенка к автомобилю, в котором сидела Виктория.
Все это было сделано быстро, без лишних слов, как будто все движения были рассчитаны и заучены вперед, как выход актера в театре.
В десять часов вечера Люпен, согласно обещанию, привез Жака к матери. Пришлось поспешно призвать врача — до такой степени ребенок был возбужден и испуган всем происшедшим.
Понадобились целых две недели, пока ребенок оправился настолько, чтобы перенести новый переезд, который Люпен находил необходимым. И сама госпожа Мержи едва только начала приходить в себя к моменту отъезда, который устроили ночью со всеми возможными предосторожностями под руководством Люпена. Он проводил мать и ребенка в Бретань на берег моря и поручил их заботам Виктории.