Самое начало открытой ссоры Михаила Александровича с московским правительством летописцы, впрочем, связывают не с митрополичьим судом, а... со строительством Кремля. В разновременных сводах почти дословно повторяется следующее общее объяснение, по-своему убедительное: «...князь велики Дмитрей Ивановичь заложи град Москву камен... И всех князей Русских провожаше под свою волю, а которыа не повиновахуся воле его, а на тех нача посегати, такоже и на князя Михаила Александровича Тверьскаго...» Но в чем именно состояло «посягательство», мы не найдем ни в Никоновской летописи, откуда приведен этот отрывок, ни в более ранних сводах. Ее составитель лишь несколько смягчил резкость выпада в адрес великого московского князя: если мы прочитаем то же объяснение в Рогожской летописи, то убедимся, что редактором Никоновского свода сняты лишь откровенно враждебные по отношению к Дмитрию места: «почали ставити город камен, надеяся на свою великую силу», «почали посягати злобою...».
Подобные выпады неудивительны из уст Рогожского летописца. В основе этого свода лежат тверские источники, тут то и дело слышен голос, исходящий от сторонника Михаила и, следовательно, недоброжелателя Москвы.
Но как могло случиться, что в Никоновском своде, составленном в Москве в XVI веке, все же отложилось объяснение событий, нелицеприятное для московского дома?
Исследователи русского летописания давно уже научились различать в позднейших сводах «голоса» различных участников событий. При составлении этих сводов многочисленные белые пятна заполнялись с помощью тех или иных местных источников, оказавшихся в хорошей сохранности. Многовековая преемственность летописного дела воспитывала у составителей и редакторов известную терпимость к мнениям предшественников, подчас откровенно пристрастным. Не было привычки на каждом шагу осаживать участников старинных споров, подправлять их «голоса». В летописи важна цельность общего взгляда на вещи, единство восприятия истории и ее нравственной оценки. Но общий, цельный, нравственно выверенный взгляд на прошлое предполагает в качестве исходного условия разноголосицу частных мнений, соседство и соперничество перебивающих, подправляющих и дополняющих друг друга голосов. Летопись как бы уподобляется вечевому сонмищу, на котором, пока все желающие не выговорятся, правды не добиться. В летописном многоголосии явственно различаются голоса обиженных друг на друга князей, мнения бояр, известия прибывших издалека купцов, обстоятельная речь путешественника, жалобы крестьян на неурожай, на самоуправство волостеля, старосты или соцкого, короткий рассказ воина — очевидца битвы, разноречивые вести, будоражащие толпу горожан. Но в этом многоустном гомоне и гуле, когда ухо притерпится и приноровится к нему, становится различим еще один, особенный голос, далеко не самый громкий, но внушающий уважение своим спокойным, неторопливым звучанием, а главное — тем, что звучит он — в отличие от многих — постоянно. Кто-то, выкрикнув свое звонкое, наболевшее, пропадает навсегда, и вот уже слышна захлебывающаяся скороговорка новичков; одни уходят, другие появляются, но этот голос присутствует во всяком десятилетии, в любом веке, потому что через него высказывается сама душа народная. И звучит он не вопреки и помимо бесчисленных частных голосов, но лишь благодаря их прерывистому, неровному, взволнованному звучанию.
Так было и с «тверской обидой». Не раз и не два на протяжении XIV века она заявляла о себе в полный голос. Резкость высказываний и оценок, закрепленная местным тверским летописанием, почти полностью сохранена летописцами-редакторами позднейших времен.
Это, кстати, отчетливо просматривается в изложении событий, последовавших сразу за митрополичьим судом в Москве. Когда князь Василий Михайлович с братаничем Еремеем прибыли в Тверь, они, по словам враждебно настроенного к ним летописца, «многим людем сотвориша досады бесчестием и муками, и разграблением имения, и продажею без помилования». Из этого совершенно ясно, что речь идет не о каких-то вообще «многих людях», но именно о приверженцах микулинского князя.
Покарав его сторонников в Твери, Василий Михайлович с племянником отправились наводить свои порядки в выигранном по суду уделе. Однако маленький Вертязин был готов к осаде. Великий князь Дмитрий прислал на помощь осаждающим два полка — московский и волоцкий. Но стоило ли понапрасну проливать кровь? Вертязин и так теперь никуда не денется от Еремея. Осаду сняли, московская рать на обратном пути нагрузила обоз всяким крестьянским добришком из микулинских волостей, благо сам их хозяин отсутствовал.
Вскоре на боровицком холме прознали о том, куда он отбыл.
III
Они уже давно породнились, Ольгерд Гедиминович и Михаил Александрович, еще с тех пор, как у Ольгерда умерла его первая жена, и он послал в Москву своих людей с подарками — просить, чтобы тогдашний великий князь владимирский Семен Гордый не прекословил ему, Ольгерду, взять в жены тверскую княжну Ульяну Александровну, Семенову своякиню и родную сестру Михаила. То-то были времена, величалась Москва, и не помнить бы литовцу, как жену выпрашивал.
Москва, слышно, и ныне величается, да только Ольгерд стал совсем не тот. Четверть века уже, как — по смерти своего отца, могущественного Гедимина, — он держит под рукой Литву, и разрослась, распространилась Литва, шелестит на ветру темно-зеленым, непроницаемым для солнечных лучей дубом; что ни год, великанская крона дает пышную и густую прибавку. В юности, еще при живом отце, Ольгерд сел на княжение в русском Витебске. С тех пор многие земли, древле принадлежавшие Киевской Руси, подпали под Литву: кроме Полоцкого и Витебского, вошли в ее состав Минское, Друцкое, Лукомское княжества, Туровская и Пинская земли. Все это доставалось легко, будто сбывался вещий сон Гедимина, увиденный им на Турьей горе. Тот сон знали наизусть все его дети, был он со всеми подробностями занесен и в «Хронику Литовскую и Жмойтскую»... Не исключено, что политическая подоплека сна была и в Москве известна, еще при Иване Калите, и внук Дмитрий также знал... Как-то охотился Гедимин в урочище близ реки Вильны. В тот день сопутствовала великому князю удача: на маковице безымянной горы из зарослей кустарника подстрелил матерого тура. Усталый охотник здесь же и заночевал со всем своим двором. А ночью во сне увидел он на том самом месте, где тура свалил, громадного, будто из железа выкованного волка, и из звериного чрева в сто волчьих глоток разносился во все стороны страшный вой. Наутро Гедимин велел призвать к себе литвина-волхва, обученного звездарству и толкованию снов. Выслушав князя, языческий жрец так объяснил его видение: волк, из железа выкованный, — это великий замок, который Гедимин поставит на Турьей горе, вокруг замка вырастет главный город его княжества. А сто волков, в том волке воющих, означают княжат литовских, великая слава которых расширится по всем сторонам света. И тогда же повелел Гедимин созывать каменщиков и плотников и новому городу дал имя Вильно — по названию текущей рядом реки.
Перед смертью своей он поделил великую Литву между старшими сыновьями Кейстутом и Ольгердом. Ольгерду достались восточные княжества, Кейстуту — западные, пограничные с немцами и поляками земли. Братья действовали дружно: шел Кейстут против немцев, помогал ему Ольгерд; выступал Ольгерд на Смоленское или на Киевское княжества — рядом оказывалось плечо Кейстута. Литва любит войны, войнами она поднялась. Если бы не давнишняя немецкая опасность — насилие от Тевтонского и Ливонского орденов — литовские племенные князьки так, должно быть, и сидели бы порознь, не ведая друг о друге, по своим лесным трущобам, молясь дубовым богам. Военная опасность сплотила их, вывела на люди, привила вкус к дальним наездам. Знатные литовцы обучились русской грамоте, полюбилось им пение в православных храмах, яркое иконное письмо; князья стали одеваться по-русски, жениться на русских, давать своим детям русские имена. Славянская речь зазвучала в княжеских хоромах полноправной хозяйкой; перемирные договоры и духовные завещания составлялись на русском языке.