— Вот я возьмусь за него сейчас, за шустрого!.. Вернувшись в каюту, Никифор Семенович плотно закрыл за собой дверь, медленно прошел к столу, сел в вертящееся кресло. Володя угрюмо перебирал на занавеске у койки помпоны, похожие на огрубевшие одуванчики.

— Ну, Владимир, — начал отец, — давай разговаривать. Брось ты там занавеску щипать! Иди сюда. Что же это, Вова?.. Долго это у нас так будет продолжаться с тобой? Мать на тебя жалуется — сладу, говорит, с тобой нет… То чуть не утонул, то в каменоломню провалился, всех перепугал. А сегодня только ногой ступил на корабль — и опять тарарам на весь белый свет! Это, по-твоему, хорошо? И опять: мать сажает тебя в комнату, велит до вечера ждать ее, а ты самовольничаешь. Кто тебя сюда звал?

— Я не хочу на берег… — Володя хныкнул. — Папа, ты меня не списывай!..

— Будешь еще так безобразничать, и спишу мигом! Если хочешь быть на корабле, так изволь подчиняться. У нас тут дисциплина, брат! Ах ты, Вовка, Вовка, отчаянная ты голова! Ну, лезь сюда. Что, самому небось совестно?

Володя забрался на колени к отцу, и, хотя ему было уже совсем хорошо, он пробормотал: «Совестно», — сам в душе ужасаясь, до чего же он бессовестный, потому что никаких угрызений он в эту минуту больше не чувствовал.

— Ну, расскажи что-нибудь, — попросил отец. — Как ты там в садике занимаешься, как Валя? Ссоришься все с ней?

Володя, чувствуя, что все утряслось и наступил самый подходящий момент для разговора, пока не пришла мать, устроился поудобнее на коленях у отца и, заглядывая ему прямо в глаза, задал вопрос, который давно уже мучил его.

— Папа… — сказал он, — папа, а правда ты за градусник воевал?

— То есть как это понимать, в каком смысле за градусник? — удивился Никифор Семенович.

— Вот мама говорит, что ты воевал за градусник.

— Это ты чего-то, Владимир, сочиняешь.

— Ну честное же слово!.. Я, когда градусник разбил… ну, нарочно, так… а она говорит, это был общий, а папа воевал не за свой, а за общий градусник. И велела отдать потом.

— Погоди, давай-ка разберемся по порядку, — сказал отец. — Ты уж выкладывай все, как было.

Пришлось Володе рассказать всю историю с крапивой и термометром. Никифор Семенович, хмурясь, но с невольным уважением посмотрел на пухлые, отмытые ладони Володи в ласково взял его за кончики пальцев:

— Однако же! И вытерпел? Ведь она жжется, наверное… Больно, чай, было?

— Еще как!.. Нет, правда, не очень, так, чуть-чуть.

— Ну, вот что, — проговорил отец и стал очень серьезным. Лицо его как будто отвердело, и большие глаза под темными густыми бровями наполнились каким-то торжественным светом. — Вот что я тебе скажу, Вовка: хорошая у нас с тобой мамка! Это она тебе все правильно сказала. Она главное тебе объяснила, а мне уж мало что и осталось. Честно говоря, я бы с тобой и толковать не стал, если бы ты всю эту штуку с градусником ради самого себя сочинил. Оно и так дело вышло противное, но все-таки уж тут одно тебе прощенье, что действовал ради слова, которое товарищу дал. Только вот запомни на будущее: слово надо давать с умом, когда твердо знаешь, что в силах его сдержать. А ты сперва нахвастался, а потом уж пришлось тебе расхлебывать. Ну, а насчет своего да общего это тебе, Вовка, мать все верно сказала. Это она тебе хорошо объяснила, правильно: и за общий градусник мы воевали, чтобы для всех ребят детские сады были, и чтобы игрушки у всех были в тех садах, и градусники — за то, брат, тоже дрались. Ясно?

— Ясно.

— Ну вот то-то. И заруби себе на твоем курносом… — Отец легонько потрепал Володю за нос, но тотчас отнял руку и очень серьезно проговорил: — Лучше сто раз свое собственное отдать, чем то, что общим стало, над чем народ хозяйствует, себе присвоить. Мы, когда надо, жизни своей не жалели ради общего дела. А ты — градусник…

Володя взглянул в лицо отцу, облизал свои от волнения пересохшие губы и тихо сказал:

— А я знаю, папа, где ты жизни не жалел…

— Ну, ясно где: когда в гражданской воевали.

— Нет, я то самое место видел, где ты воевал… Я туда сперва провалился… Я, папа, честное слово, не виноват. Там даже корова дяди Василия один раз провалилась. Я как съехал — стал там шариться — мы в прятки играли, — а потом сверху свет пошел через дырку, и я прочел на стене, как вы с дядей Гриценко расписались, когда еще вы были партизаны.

— Брось! Быть того не может! — проговорил отец, откинулся в кресле и как бы издали посмотрел на Володю, словно художник, проверяющий точность картины. — Да неужели сохранилось до этих пор? Ты, признайся, не сочиняешь?

— Да нет, папа, ты слушай… Мы сперва думали — это про нас там написано, потому что там неразборчиво… и темно было. А потом, как я ртуть достал, мне Ваня поверил. И мы пошли туда опять с фонарем… Только мы маме не говорили, а то она меня заругала бы опять. И это вовсе оказалось не про нас, а про вас с дядей Гриценко. Так и написано: «Н. Дубинин», потом такая закорючка и — «И. Гриценко». Значит, про тебя с дядей. И под этим еще вот такие цифры, как на часах бывают. Сперва один час, потом девять часов, а потом опять один и опять девять. Это почему?

— То написано: одна тысяча девятьсот девятнадцатый год, сынок! — произнес Никифор Семенович, бережно снял сынишку с колен, встал с кресла, поднял на сиденье Володю, чтобы стал сын сейчас ростом вровень с ним, чтобы можно было разговаривать, как с большим.

А сам прошелся по каюте, словно помолодев, затем остановился перед креслом и положил обе руки Володе на плечи:

— Ну, Вовка, это такое ты мне сказал, прямо словно сердце теплом обдало… Погоди, подрастешь, все тебе расскажу.

— Папа, да я уж давно подрос… Я уж маме выше даже локтя. А сейчас я, смотри, даже выше тебя стою. Я все пойму. Вот увидишь!

— Ну, слушай тогда, коли поймешь. Слушай, Вовка, как мы в девятнадцатом году белую моль из Крыма выбивали. Дядя Гриценко лихой был пулеметчик. А я тогда из батраков в партизаны пошел. Белые Крым захватили. Понимаешь? Белогвардейцы.

— Буржуи, знаю, капиталисты, — быстро пояснил Володя и тотчас же добавил: — Скопидомы…

— Ну да, правильно, кулаки, помещики. А мы все были за Советскую власть, пролетарии, бедняки.

— А ты, папа, был бедняк?

— Ну ясно, батраком был у помещика, ничего у меня не было — ни своего, ни общего. Понял? Только жизнь своя была молодая. Да вот общее было то, что все мы с народом одну общую думку имели, чтобы была у нас наша Советская власть. И ушли мы в каменоломни. Они ведь с тех пор так и зовутся — Краснопартизанские. Слышал, наверное? И, как ни хотели нас беляки из-под земли выковырять, ничего у них не получилось. Ушли мы под землю, вклещились в камень, — попробуй вытяни! Мы, как дубы, корнями в землю ушли. Кто сунется — тому пулю. Круто нам пришлось. Но и мы им из-под земли давали жару. Английские миноносцы пришли. Ну, пришли… Начали бить по нашим каменоломням. За один день три сотни снарядов выпустили. А что?.. Только камень перекрошили. А у нас народ крепче камня был. Правда, один раз пришлось нам туго. Полезли на нас со всех сторон. Генеральную атаку повели. Вот мы тогда как раз с дядей Гриценко в том штреке и отбивались. Как вышла передышка, закурили мы с Иваном Захаровичем, он и говорит: «Давай хоть на камне о себе памятку оставим. Может, будем живы, а может, и нет». Вот я тесаком тогда и вырубил расписку. Насчет грамоты я тогда был слабоват… Ошибок-то там нет? Эх, Вовка, досталось вашим батькам… Вот однажды было, помню…

Евдокия Тимофеевна, которую привел на корабль матрос, посланный Никифором Семеновичем, остановилась у двери каюты и прислушалась. Она уже представляла себе, как сейчас попадает Вовке от отца. Она слышала громкий голос Никифора Семеновича, что-то грохало в каюте, как будто кулаком били по столу. Евдокия Тимофеевна не выдержала и постучалась.

— Входите! — крикнул Никифор Семенович и увидел, оглянувшись, входившую в дверь Евдокию Тимофеевну. — Погоди, Дуся… — И, стуча кулаком по столу, продолжал: — Тут, понимаешь, мы их с левого фланга — бах-бах-бах!.. Погоди, мать, не мешай, прошу минуточку, это я Вовке про девятнадцатый год рассказываю…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: