А в хозяйстве без лошади не обойтись. И пришлось Тарасову свою телегу заводить. Теперь вот санями он занялся, чтоб на колхозных обломках позору не принимать. Делались сани не вдруг, в заделье, и, как смеялась жена, к весенней грязи должны были поспеть.
Нынче Тарасов делал копылья, а потом, спохватившись, вспомнил об оглоблях. Два молодых ровных вязочка давно уж приметил он в займище, против своего огорода. Еще с осени. Да все недосуг их было срубить: рано темнело, поздно с работы приходил.
Напрямую, своим заулком и гатью Тарасов в займище сходил, свалил вязки и понес их домой. Нынче по осени и в начале зимы шли дожди, и речка разлилась да так и застыла, не войдя в берега. И потому зима была рыбной. На хуторе говорили о щуках и карпах, которых ловил дед Архип Сентюрин. На тарасовском обережье был просторный омут, глубокий. И в недавние еще времена сын Виктор бил здесь котцы и рыбу ловил. И Тарасов, бросив ношу свою, свернул на обережье, поглядеть: может, и в самом деле стоит рыбкой побаловаться?
В низах над речкою было тихо. Заснеженное блюдо омута там и здесь секли заячьи тропы. Они пропадали на той стороне, где чернела путань тернов да сизая терновая поросль. А дальше и выше лежал просторный плат рябой паханины да в сизоватой дымке расплывались песчаные курганы и темная полоса далекого леса.
Тарасов о цели своей будто забыл. И отрешенным взглядом смотрел вокруг. Черные огороды, обнесенные старыми плетнями, спускались к речке: темные базы, и сараи, и дома - все было серо и неуютно, как всегда в предзимье, без доброго снега. Не хотелось туда глядеть. И взгляд Тарасова, уходя от немилой сейчас картины родного хутора, остановился на старой большой вербе, что росла на берегу в кругу своих молодых товарок.
Верба была так велика, так огромна и неохватна... Она вставала из земли серым мамонтом, а потом, наверху, ближе и дальше росли из ее могучего тела стволы больших деревьев.
Сейчас, в тусклом январском дне, старая верба притягивала взгляд и манила своей неколебимой прочностью в мире и отрешенностью от земных забот. Своей вечностью.
Да, старая верба жила вечно. Еще пацаном Тарасов нырял с крепких ее ветвей в глубокий речной омут. Отец Тарасова, давно уже покойный, рассказывал о том же. И дед Никанор, и бабка Мотька... Сколько людей прошло, сколь ушло, сколь еще уйдет... А верба все такая же.
С какой-то неведомой робостью Тарасов подошел к старой вербе, оперся рукою о ствол ее и замер. И не было вокруг ничего, кроме сизого неба, да земли, да старого дерева. А сам Тарасов...
Что жизнь его перед этой землей, перед старой вербой? Он пришел - верба шумела зелеными листами, он уйдет, а древо все так же будет стоять, неколебимо; будет покойно плыть через новые зимы и весны, через новые и новые лета.
И разве в памяти ее мелькнет вихрастый голубоглазый мальчонка или тяжелый мужик, что стоит сейчас перед нею?.. Какое... Много и много их здесь прошло под развесистой кроною. Раскачивались на ветвях, с шумом прыгали в воду, прятались от дождя, любились в ее сени, зачиная новые жизни, такие же короткие, в птичий посвист. В недолгий птичий свист.
Ведь вроде вчера еще Тарасов купался в отцовском омуте. А потом приводил сюда Раису. И словно через миг уже свои ребятишки, один за другим: Петро, Виктор и Ксеня, уже они бултыхались под вербою. И как быстро выросли, господи... Вчера были здесь, а нынче - далеко. И не вернутся уже никогда в светлые воды, к старой вербе.
И одно за другим пошло низаться давнее и вчерашнее, одинаково дорогое и больное, потому что прожито было самим.
Здесь, через эту гать, единственный раз уходили, бросая родину. Надо было уйти, иначе бы перемерли. А в совхозе, где спасались, там затируху в столовой давали и пшенную кашу. И разрешалось в баночку отлипать, для детей. Выжили. Вернулись.
На этом вот поле, сразу за речкой, Тарасов на трактор сел, четырнадцатилетним мальчонкой, в войну. А еще Николай Силяев, Василий Курсанов. Вместе это поле пахали. И когда "колесники" глохли в борозде, то заводили втроем, ремни на ручки привязывали и крутили в шесть рук, врастяжку. Пацанва...
А сеяли и вовсе хорошо. Можно зернышко в банке нажарить. Ячменя или пшенички. И грызть. Или напарить, завязав в узелок, в радиаторе. Получалась кутья. Бригадир разрешал. Лишь уполномоченному нельзя было на глаза попадаться.
Продуктовоз бабка Татьяна на белой кобыле привозила хлёбово да просяные лепешки. Издалека было кобылу видать.
И потекла-покатила жизнь по этим полям. Лишь трактора старели и умирали. "Колесник" с железным сиденьем. Гусеничный "натик" с дерматиновым навесом над головой. Крыша есть... а вокруг - играй батюшка! Дальше - получше.
Сколько изъездил этих лошадок Тарасов за сорок лет. И всех помнил, словно людей. Да и грех забывать. Они кормили и подняли ребятишек.
И вдруг где-то там, в ушедших днях, мелькнуло светлое. Две телочки, красные, с белыми головками мчались сюда, к старой вербе, к речке и гати, через которую пробирался синий трактор хозяина. Как летели они, ошеломленные, хвост трубой... Не боясь тракторного грохота и соляровой вони. Они видели Тарасова и знали, что выйдет он из трактора и сыпанет перед ними беремя яблок, алых, хрустящих, сладимых, словно забытое материнское молоко. Так было изо дня в день, и телушки встречали его радостным ревом и летели навстречу.
Как быстро все кончилось. И как горько...
При мысли о телочках Тарасову сделалось не по себе. И жизнь человеческая показалась какою-то странной и непонятной. Ведь нельзя было разумом понять и войну, и убиенных людей, и голодную детвору - эту злость вселенскую. Нельзя было понять, отчего пропадают телушки, Дочка и Ночка. Кому и зачем это надобно?
И сразу заболело сердце. И странная мысль легла на душу: лучше бы не жить, не мучиться, а стоять вербою, тут, на обережье, возле речки. Стоять и глядеть, одинаково слушая ветер и шепот людской, радоваться малым ребятишкам и радовать их, подбрасывая на гибких ветвях, укрывая от пекла, и сережками кормить по весне. Стоять и стоять таким вот могучим древом, которое не тронет никто. Ни председатель, ни участковый Листухин.