Бабушка, огромная, в шуршащем платье из черной тафты, вероятно, радовалась, что в ложе был отдельный вход.
Она становилась чем старее, тем прожорливей и говорила откровенно, что она очень любит хорошую еду, пока еще может переварить ее. К сожалению, она доставляла себе это удовольствие и в театре и шумно сосала сладости, чем вызывала раздражение. Наконец занавес поднялся, и сверкающая сцена распростерлась перед глазами Флоренс. Она была ослеплена и еще ничего не понимала. Она была в экстазе от удовольствия и знала, что всю жизнь будет вспоминать этот вечер. Даже несмотря на то, что это счастье было таким коротким.
В первом же антракте бабушка вдруг спросила:
– Эта мисс Медуэй… Мне кажется, ты сказала, что она в какой-то семье, в Германии, Беа?
В Швейцарии, мама.
– Пусть в Швейцарии. Но ее там нет. Я видела ее на Фласк Вок сегодня утром.
Мама резко повернулась.
– Должно быть, вы ошиблись.
– Нет, нет, я еще не ослепла. Правда, Финч?
– Да, миссис Боннингтон, у вас прекрасное зрение.
– Она была в своем коричневом платье и в маленькой шляпке. Она всегда одевается опрятно, должна я сказать, и выглядела так, словно шла из Овертон Хауза. Надо было ее окликнуть?
– Нет, – сказала мама. Ее яростный шепот и странная дрожь в голосе чуть не сбросили Флоренс со стула. – Вы ошиблись, мама, мисс Медуэй в Цюрихе. Правда, Уильям?
Вместо ответа папа совершил нечто экстраординарное: встал и вышел из ложи, дверь за ним закрылась тихо, как будто он не хотел никого беспокоить.
– Что такого обидного я сказала ему? – проворчала бабушка. – Правда, Беа, Уильям нелепо себя ведет. Он случайно не болен?
Прежде чем мама ответила, занавес поднялся и на сцене снова начались чудеса. Папа пропустил их. Он, правда, должен скоро вернуться, или ему испортили представление. Когда он не вернулся, это испортило пьесу и маме, и Флоренс тоже, она больше не могла сосредоточиться на сцене. Ее обостренные чувства говорили ей, что как-то все здесь неправильно. Папа таинственно исчез, а мама сидела неподвижно, и обе руки сжимали красивый веер из страусовых перьев. За этим беспокойством скрывалось что-то неладное. Наверно, бабушка сказала правду и мисс Медуэй вернулась.
Если она была недалеко от Овертон Хауза, то почему не позвонила в дверной звонок и не вошла? Может, она боялась маму? Из-за таинственной причины, о которой никогда не говорили Флоренс и Эдвину. Но в таком случае, почему она ходит около дома?
Когда окончился второй акт и зажегся свет, мама сказала спокойно:
– Извини, милая Флоренс, я на одну минутку, посиди здесь с бабушкой, – и тоже вышла из ложи.
Конечно, она пошла искать папу.
– Мужчина! – бормотала бабушка. – Эгоист несчастный! Финч, нет ли здесь еще клубничного шоколада? Ладно, надеюсь, они вернутся назад прежде, чем опустится занавес.
Мама вернулась одна. Она сказала Флоренс:
– Папа себя плохо почувствовал, он взял кэб и поехал домой. Мы подождем, когда кончится спектакль, иначе мы не найдем Диксона.
Она сказала это, сдерживая раздражение. Как будто она боялась, что третий акт будет длиться бесконечно.
– А как вы узнали, что папа заболел? – шепотом спросила Флоренс.
– Швейцар сказал мне, что он взял кэб. Папа оставил записку для нас.
Но Флоренс, к сожалению, иногда сама врала и довольно хорошо улавливала, когда врут другие. Она понимала, что папа ушел из театра не потому, что заболел. Он собирался поискать мисс Медуэй. В темноте. И теперь они оба потеряются.
– Она очень устала, вот и все, – ответила Лиззи, передавая уныло всхлипывающую Флоренс. – Выезд в театр был слишком утомителен для нее. Уложите ее в постель и дайте ей горячего молока. Это была ошибка, брать ее с собой, недаром я боялась. Она еще мала для театра.
И ни слова о папе, который потерялся.
Ни слова о Диксоне, который вез четырех леди, а папино место было пустым.
Рыдания Флоренс так усилились, что у нее опухло горло и она не могла говорить. Она была в таком нервном состоянии, что боялась спросить, вернулся ли папа домой и в своей ли он спальне, или она пуста так же, как и его место в экипаже.
– Все утрясется к утру, – весело сказала Лиззи. Папа вернется домой с мисс Медуэй?
Странно, но Флоренс рыдала так сильно, поскольку она знала, что мама никогда не позволит вернуть мисс Медуэй к ним в дом.
Часто после ее возвращения из Италии с новым ребенком Флоренс снова собирала все обрывки разговоров, она упрямо их слушала в надежде найти ответы на свои недоуменные вопросы. Но ответы приводили ее в уныние.
– Флоренс, я прошу тебя и Эдвина никогда больше не упоминать это имя. – Затем мама добавляла более спокойно: – Это обижает мисс Слоун, когда вы все время напоминаете, то один, то другая, что мисс Медуэй была вашей любимой гувернанткой. Ничего трагичного нет. Такие вещи случаются в жизни. Люди приходят и уходят.
Более убедительный голос Беатрис не был услышан. Не прошел еще шок после первого ее приказа, сказанного по слогам: «Под-чи-нять-ся». Флоренс была в состоянии только сделать заключение, что мисс Медуэй совершила что-то нехорошее. Между тем папа, очевидно, так не считал, иначе он не пошел бы вечером на ее поиски.
Вернется ли он домой?
Слезы лились по щекам Флоренс. Она услышала шуршание накрахмаленного фартука Лиззи, шипение маленькой спиртовки, и молоко было согрето. Под привычные звуки в детской ее опухшие от слез глаза закрывались.
Возможно, это были сновидения о театре. Куда-то исчез папа. Наконец она подумала с удовлетворением, что ее перестало тошнить.
Очень ранним утром дверь голубой комнаты шумно закрылась. Но это были служанки, задолго до этого вставшие с постелей. Они говорили, что мистер из театра пошел в свой клуб, и только Беатрис, лежа в кровати, слышала этот утешительный шум.
Как и Флоренс, она тоже боялась, что Уильям исчез и никогда не вернется.
Три часа утра – время, не располагающее к мудрости. Беспокойство и горе заняли ее место.
Беатрис тихонько постучала в дверь к Уильяму, затем громче.
– Уильям, это я. Думаю, ты не видишь через закрытую дверь.
Его голос неохотно ответил:
– О Господи, конечно, не вижу.
Она вошла и увидела его стоящим за бюро. Он что-то писал при свете лампы. Подумав, она сказала:
– Где ты был? Что ты делал? – И необдуманно у нее вырвались слова: – Что ты пишешь?
– Письмо.
– В этот час ночи?
Он был еще одет в вечерний костюм и выглядел болезненно-усталым и опустошенно-сдержанным. В глазах жгучая напряженность.
– Это в отель, в Рим. – Он помахал перед ней листком письма, показывая головой на строки, написанные его прекрасным почерком: «Управляющему Гранд-отеля…». – Чтобы ты не думала, что это письмо к Мэри Медуэй, ставшей между нами.
– Ты уезжаешь?
– Я так думаю.
– Возможно, это хорошая идея.
Что еще могла она сказать, встретив взгляд его страдающих глаз?
– Мама могла ошибиться, ты же ее знаешь, – сказала она.
Он слегка кивнул. Потом сказал невнятно:
– Может быть, она вернулась, чтобы посмотреть на младенца? Если, конечно, она приехала. В остальном она не нарушит слова.
– Это все равно не по правилам, смотреть на ребенка! – крикнула Беатрис в ярости.
Он отошел от лампы так, что его голова осталась в тени, невозможно было разобрать, какое у него выражение на лице.
– Уильям! Ты должен забыть о ней!
– Не проси невозможного, Беа. Я сделал все, что мог.
– Тогда почему она просит об этом? Нет, почему я прошу об этом? И не было ли это с твоего согласия? – вырвались горькие слова ревности, и казалось, он никогда не ответит на них.
Но он ответил. И затем она услышала то, чего он никогда не говорил, – для него горькое, для нее невыносимое.
– Я думаю, ты знаешь о любви? – сказал он. Она знала о любви. Но только другого рода, о своей любви, сильной, терпеливой, которая не имеет ничего общего с этой романтической фантазией, испытываемой им. Все это было. Романтическая преданность раздражала своей навязчивостью.