— Злой вы человек, — вздохнул Гарлей. — Уж не настолько он глуп.
— А насколько? Ладно, моего табачника я ему, так и быть, доверю. И вот что: посоветуйте обратить внимание на Огильви. Слыхали о нём? Да, шотландец, служил императору. Теперь у царя, ходит в важных генералах. Ему всё равно, чью носить униформу. Москва перекупила его, — сам говорил в Вене, при Иосифе, без всякого стесненья.
— В присутствии вашего знакомого, — лукаво улыбнулся Гарлей.
— Один дипломат, — ответил Дефо коротко. — Желаете знать кто? Извините, запамятовал.
Конца нет слухам о Петербурге. Текут из парикмахерской, от клиентов, с базара, откуда приносит их Авдотья, русская служанка. Старец один пророчил: проклят сей град. Затопит его по весне, смоет. И поделом. Дома ставят без молитвы, не освящают, церкви нет ни единой. Младенцев там не крестят, покойников не отпевают, сваливают в яму, а как засыплют — царь на том месте с немецкими девками пляшет.
Впрочем, не одному Петербургу — всем градам и весям конец, ибо настали последние времена. О сём извещают знамения. Где икона восплачет, а где колокол зазвонит сам по себе, среди ночи. А над Донским монастырём пролетел огненный шар, едва не сбил кресты.
«О Петербурге рассказывают в Москве всякие ужасы, — пишет Доменико родным. — Суеверие ненавидит просвещение и клевещет на него. Недавно выпал снег и лёг густой пеленой, словно у нас в горах».
Пробудилось детское. Выбежать, впечатать шаги в эту чистоту, сошедшую с небес. Первые шаги... Начать путь о некую даль...
Частица нового города — перед ним на столе. На чертежах форта, который встанет на отмели, там, где никогда ничего не строилось. Поэтому Доменико трудится допоздна, забывая о времени. Разбирая наброски царя, мысленно спорит. Иногда внезапно — не угадать ни день, ни час, — врывается царь.
— То, что вы задумали, ваше величество, — говорит Доменико, — есть корабль, неподвижный корабль.
— И что же? — хмуро спрашивает Пётр и щиплет ус.
— По мне, строение слишком хрупкое. Я привык иметь дело с камнем. Если корабельщику угодно знать мнение фортификатора...
Надо укрепить конструкцию, толще делать стены, перекрытия. Тогда можно ставить орудия калибром крупнее — выдержит. Правда, леса потребуется больше.
— Нарубим, — кивает Пётр. — Велю Кикину... Говорите, говорите, мастер!
Голос Доменико прерывается — его душит радость, внезапная мальчишеская радость. Ему, ему доверился царь, от него — Трезини из Астано! — готов услышать последнее слово.
— Если ваше величество согласится...
— Не надо величества.
Царская рука ложится на плечо Доменико, жмёт сильно и ласково. Не надо величества. Отныне они мастера. Оба, корабельщик и фортификатор.
Странный, странный человек...
По утрам возле дома вызванивает колокольцем, храпит пегая кобылка. Доменико садится в простые сани, накрывается овчиной.
«Царь дал мне ещё одно поручение — преподавать итальянский язык, который почитает весьма нужным. Он с похвалой отзывается о наших знаменитых зодчих, сожалеет, что их трактаты до сих пор не переведены».
В Белом городе, у богатых домов, снег прибран, сметён в кучи. Доменико обгоняет своих школяров, они ломают шапки, кланяются.
Кирпичные боярские хоромы, резное крыльцо, расцвеченное киноварью и позолотой... Семья Нарышкиных не посмела перечить царю-родственнику, впустила в родовые апартаменты учителей-иноверцев, только иконы убраны из класса. Терпит ораву худородных и простолюдинов, топочущих по наборным полам. Просвещение должно быть доступно всем — настаивает, в согласии с царём, пастор Глюк[50].
Лютеране считают его еретиком. Доменико затрудняется, к какой религии его отнести. Молитвам он значения не придаёт — спасают, мол, лишь добрые дела.
«Но человек он исключительный. Он преподаёт историю, географию, латынь, французский и немецкий, и это лишь ничтожная часть дисциплин, которые он в себя вместил. Кстати, вот совпадение: он окончил гимназию в том самом Альтенбурге, где я впоследствии служил».
Залучив Доменико в свой мезонин над классами, увешанный клетками, пропахший птичьим помётом, свечным воском, заваленный книгами, манускриптами, Глюк едко предупредил:
— Не будем об Альтенбурге! Логово суеверий, кичливых претензий, скудоумия...
Гимназист мечтал о заморских, экзотических странах. Нести свет дикарям, исправлять людоедов... Изучать медицину, чтобы врачевать этих детей природы.
— Отец прозвал меня лунатиком. А вы? Что погнало вас из благословенных ваших виноградников? Признайтесь, вы тоже лунатик! Что ж, царю Петру нравятся такие, как мы.
Миссионером стать не пришлось. Молодой пастор попросился в Ливонию, на окраину империи. Добровольно отправился в ссылку... Он поселился в бедном, деревянном Мариенбурге, среди латышей.
— Несчастный, придавленный народ... Не понимали меня. Книги, которые я привёз, читать не могли. А на их языке ничего нет.
Он начал с Библии. Переводить решил с древнейших списков. Поехал в Гамбург, к знаменитому лингвисту, знатоку греческого, древнееврейского. Перебивался кое-как уроками, игрой на скрипке, сочинением свадебных виршей. Вернулся в Алуксне, как именуется по-местному Мариенбург. В 1680 году латышская Библия, плод многолетнего труда, была отпечатана. Затем — сборник старинных латышских песен. И песнопения духовные, сочинения собственного, на латышском же.
Вороша груды своих трудов, под щебет встревоженных пернатых, Глюк показывает книгу статей, написанных на языках античного мира и на старославянском. Да, он сдружился и с русскими. С монахами Печерского монастыря, староверами. Восхитило их упорство, их трогательные филиппики против чревоугодия, златолюбия. Взял к себе в дом дряхлого русского священника, с его помощью составил русско-греко-латинский словарь. Увы, погибший в огне...
— Шведы отказались сдать город. Нелепое упрямство... Шереметев штурмовал, наша улица выгорела. Марта, храбрая девочка, из огня выносила книги.
Марта, воспитанница пастора, фаворитка царя. У всей Москвы на устах её приключение. Царь без ума от неё. Марта, из ливонских крестьян, живёт теперь во дворце Меншикова, с девицами Арсеньевыми. Бывает ли она здесь? Что-то мешает спросить. Но Глюк уловил любопытство гостя.
Не забывает старика, заходит. Барышни не обижают её, нет. Девочка умная, умеет себя вести. Пастор и его жена позаботились. Воспитывали наравне с дочерьми. Девочка обучена немецкой грамоте, домоводству, отлично готовит.
Правда ли, что была замужем? Правда. За шведским драгуном, эскадронным трубачом. Брак на одну ночь. Наутро вызвали в строй, и пропал он, убит, должно быть. Какова же она собой, Марта? Верно, красавица, если даже царь...
— Ох итальянцы! — смеётся пастор. — Вас ей не хватало... Его величество убьёт вас.
Не то... Как объяснить? До чего же волнует всё, касающееся царя.
— Власть женщины... — начал Доменико и смешался.
— Пустяки. Вы же знаете царя. Над ним никто не властен. Кроме вседержителя.
Пастор прав. Монарх этот столь своевольно преображает огромное своё государство, будто на всё имеет одобрение свыше. Допустим... Тогда почему...
Скрюченная старуха в деревне, на пути из Москвы. Умирает от голода, одна, без сил, в дымной лачуге...
— Хозяин продал дочь несчастной... Почему царь не запретит? Всемогущий потентат... Но, возможно, есть всё же границы человеческой воле. Что говорит ваш Декарт[51]?
В полумраке, между дроздом и канарейкой, — бледное худощавое лицо. Сверлящие глаза из-под шапки чёрных волос, гримаса сарказма. Модный философ, преследуемый церковью... Лишь королева Христина, безбожная и распутная шведка, дала ему приют. «Я мыслю — следовательно, существую», — утверждает Декарт и рекомендует христианам всё подвергать сомнению. Ставит разум превыше веры…
50
Глюк Эрнст (1652 или 1655—1705) — саксонец, проповедник в Лифляндии, в 1702 г. взят в плен и отвезён в Москву; с 1703 г, начальник школы; составитель славяно-латино-греческого словаря, русских учебников по географии и русской грамматике, переводчик лютеранского Катехизиса и т. п.
51
Декарт Рене (1596—1650) — французский философ, физик, математик и физиолог.