Неприятный старик, вечно недовольный, возникает в памяти непрошеный, а помыслы царя в Петербурге. Опережают резво бегущих лошадей, тряскую повозку.
Данилыч, поди-ка, счастлив был, говоря адье фельдмаршалу. Сему прегордому австрийскому шотландцу... Верно, счёт потерял суверенам, коим служил. А как ублажали его! Ламбера выживал — не перечили.
Шатун-француз нетвёрд стал на ногах от водки. Отстал в науке на полсотни лет. А сам Огильви? Из прошлого века этот страх перед широким манёвром, эта охота отсидеться в крепости. Счастье, что оставили Гродно. Раньше бы надо... Прав Данилыч, довольно нам наёмных полководцев. Свои есть...
Ламбера жаль немного...
Преследуют глаза Данилыча, хотенье жадное в них забраться повыше... Огильви очистил место, Шереметев в летах, похварывает. Ишь ты, фельдмаршала дай, да всю власть в армии... Поубавь-ка аппетит, а не то…
Радует камрат и раздражает. Говорят, и на гетманскую булаву облизывается. Ещё чего ему? Давно не бит, пирожник...
Петра тянет вырвать кнут у кучера, хлестать лошадей. Он любит движение, но оно всегда слишком медленное для него — колеса несут или корабль. Хороша штука — буер! Мчит по льду, ветер в парус. Чуть не летит... Наделать их побольше, буеров... Трезини сказывал, итальянец один, во Флоренции, смастерил крылья, как у птицы, летал будто... Как его, бишь... Леонардо да Винчи. Дивные вещи измышлял и сверх того писал парсуны. Отыскал бы Ламбер такого...
В детстве у Петра была книга — жизнь Александра Македонского. Картинки там — дух захватывает. Орел за облаками, на нём верхом бесстрашный император. Впечаталось в память навечно. Увы, нет таких орлов...
Лейбниц учит: разум вознесёт человека. Просвещение наделит мощью небывалой. Сухое лицо подвижника, вопрошающий взгляд — Пётр не забыл встречу в Германии. Знаменитый учёный оказал внимание, просил не изменять благородной цели. Благословил на труды... У того поляка, в Гродно, было такое же лицо. Алхимик сулит изготовить золото из свинца. Видать, не жулик. Денег не выпрашивал. Избавить его только от солдатского постоя — тишина ему нужна.
— Солдат не селить, — распорядился Пётр. — Добудет ли золото, сомнительно. Однако может найти иное что, чего не искал. Нежданное нечто...
Не забыть насчёт буеров. Заказать Скляеву.
Ненаглядный парадиз, столица... Месяцы разлуки были долгие. Каменный бастион, надо полагать, готов. Шведы, судя по письмам, сие лето город не тревожили. Скорей доехать, хлебнуть того воздуха морского — сладок, живителен, яко нектар, пища богов.
Море блеснуло царю в Нарве. Застал в гавани корабли флота, с ними отбыл в Петербург. Фортеция Петра и Павла грянула салют — аж стекло в командирской рубке треснуло. Добро, голосок здоровый у дитяти. Храм за валом стоит нетронут. Пётр ступил на сходни и задержал шаг, помрачнел — из крепости пахнуло гарью. Кинулся в ворота бегом, отпихнул обер-коменданта. Где был пороховой магазин, там чёрный провал. Нет казарм, что были справа и слева. Чёрная полоса вдоль вала, ещё сочившаяся дымками.
Роман увидел, как у царя задёргалась щека.
— Тебе что доверено? Хлев свинячий?
Потащил за шиворот в контору, в кабинет, запер дверь. Мотал обер-коменданта, тыкал лбом в стену.
— Кара небесная, — лепетал Брюс. — Ровно с неба...
Причины не доискались. Страх мешал Роману сказать это прямо. Он повторял запавшее с детства, — так обвыкла сетовать над своими пожарищами Москва.
— Ты на небо глядел? — бушевал царь. — На небо, поганец!
Стена качалась, как на корабле в шторм, и жестоко била — больше ничего не видел обер-комендант. Он оглох, со лба текла кровь.
— Вешать вас, сучьи дети! Судить тебя... Военным судом!
Роман закатал рукава, показывал ожоги. В огонь лез, тушил вместе с работными.
Ожоги взывали о пощаде.
Пообедав, сел писать бумагу в суд, передумал. Начал цидулу Александру Даниловичу. Камрат родной, херценскинд, честолюбец мерзкий, губернатор шатучий, знай, что тут без тебя творится!
«Казармы от половины Никиты Моисеевича Болварка едва не до самого Гаврилы Иваныча выгорели...»
А могло быть хуже.
«...Под обоими фасами Гаврилы Иваныча более 200 бочек пороху в казармах было, и ежели бы добралось, то чаю, чтоб едва не вся крепость взлетела, и для чего держали столько лишнего пороху — не знаю, и ныне велел развезть».
Роли переменились — теперь Пётр будет сообщать новости губернатору.
День был бы вконец испорчен — утешил Скляев. Быстроходная яхта, затеянная им, спущена на воду. Царь вместе с матросами с гиком и уханьем подтянул её к берегу, гонял по реке три часа. Потом кости хрустели у корабела от монаршей ласки.
— Резва птичка. Молодец, Федосеюшка, не обманул.
Мастер принял одобрение сдержанно. Ручался же он, что «Надежда» обгонит шняву «Мункер», доселе первую в беге. За что теперь браться? Будут суда и повыше классом. Вот лесу годного недостача. С Кикина спрос. Не вовремя рубит, опаздывает, уже в соку древесина.
И Крюйс винит интенданта.
— Язык заболел... Доски, мой господин, доски! Мне галеры чинить... Веришь, государь, я заборы ломаю.
Не бит Кикин, давно не бит. Боги небесные, до чего же мало слуг, сильных умом собственным, зоркостью собственной!
Следующее известие Данилычу — о наводнении, постигшем вскоре.
«Третьего дня ветром вест-зюйд-вестом такую воду нагнало, какой, сказывают, не бывало. У меня в хоромах была сверх полу 21 дюйм, а по городу и на другой стороне свободно ездили в лодках. Однако ж не долго держалось, менши трёх часов»...
В последней строке почти сожаление. Пётр сам сел к вёслам, сам отправился, борясь с волнами, с течением, по затопленным улицам. Река рушила лачуги, разоряла огороды, губила скот и птицу. Она и проверяла всё возведённое на устойчивость, сплавляла отбросы. Острова всплывшего корья, щепы, обрубков, косяки поленьев, колья обступали лодку, колотили в борта, в днище — Пётр, хохоча и чертыхаясь, пробивал путь. Над водами разносились то матросская песня, то вдохновенная брань — не слабее вице-адмиральской.
«...И зело было утешно смотреть, что люди по кровлям и по деревьям, будто во время потопа сидели не точию мужики но и бабы».
Утешно... Умалять беду, обращать силой слова в пустяк для Петра привычно. Разбой неукротимых вод причинял боль. Но была и борьба в те часы, в лодке, а борьба — радость. Будто ты, поднятый волной, яснее видишь Петербург будущий, каменный, стихию покоривший.
Утомилась, отхлынула вода. Есть повод отпраздновать. Петру легко вообразить — его вёслами отражён штурм. За столом незримо — камрат.
«Из Волги в прорезном стругу 80 стерлядей живых, из которых сегодня трёх выняв и едим сейчас и про ваше здоровье и при рюмке ренскова...»
Нельзя оставить губернатора без новостей военных. Важных немного. Шведы сей год не тревожат: нарушит черту горизонта чужой парус, но боя не примет — от погони наутёк. Покоя просит... Так нет, не давать ему отдыха!
В заливе у Выборга «по преудивительном и чудесном бою» взят на абордаж, с пяти лодок, адмиральский бот — на нём сто человек и пушки. Увы, при этом погиб отважный Щепотьев. На суше, под самым Выборгом, — русские полки, во главе с царём и Брюсом. Петру не терпелось — каков он, хвалёный королевский оплот? Завязались перестрелки, стычки. Оборона сего места разведана — только это и требуется пока.
Часто не хватает Данилыча. Нет и Екатерины — снова беременна, а то бы затребовал сюда. Пётр уже брал её с собой — вынослива в дороге, как неутомима на ложе. Послушно повязывает шарф, связанный Екатериной, — чудится запах её духов. Велела щадить себя — не застудиться, кушать горячее, глотать пилюли лейб-медика Арескина[61], от нервов. Петербург колеблет сей регламент. Бешеная тут жизнь.
В «хоромах», у кровати, лежат книги: Леклерка «Архитектурное искусство», Бринкена «Искусство кораблестроения», курсы фортификации Блонделя и Вобана. Полезны весьма — надлежит перевести и печатать. Пётр читает рано утром, при свечах, когда город ещё спит. Днём он на ногах, в седле, на корабле.
61
Арескин, или Эрскин, Роберт (ум. в 1718 г.) — лейб-медик Петра I, доктор медицины и философии, президент Аптекарского приказа.