— Ольдекоп, плутня, — тихим голосом сказал Плетнёв. — Пушкина грабят! Кто же за него заступится?

Но Лёвушка всех перебил.

   — Да знаете ли, — воскликнул он, — что есть ещё одна, совсем новая поэма?! — Он вскочил со своего места, и взгляды всех снова обратились на него.

Звонким голосом, очень похожим на голос брата, и в той манере, которую Лёвушка перенял у него, он прочитал от начала до конца новую поэму «Цыганы».

И снова голоса слились в гул:

   — Каково? Почему же не печатать? Он шагает как великан...

У Жуковского на лице появилось какое-то отрешённое выражение.

   — Поэзия для него спасение. Он не дарование, он гений! Первое место на русском Парнасе принадлежит ему. В поэзии его спасение, его счастье и всё вознаграждение для него!

   — Да, да! — Лёвушка сиял.

   — Поэзия, — тихим голосом продолжал Жуковский, — святые мечты земли о Боге... Мечтательный мир...

   — Но мой брат, — сказал Лёвушка, — слишком любит само земное!

   — Ты плохо понимаешь своего брата. Да, он земной, а что-то и от небес... — И сказав это, Жуковский будто отрешился от громких голосов вокруг. Сколько страданий в земной юдоли! Умерла та, которую он любил, — жена доктора Мойера[115]. Давний его друг Александр Тургенев несчастлив, любя жену литератора Воейкова. Бывший лицеист Кюхельбекер, с которым он, собственно, едва знаком, раскрывает в письмах свою душу, грозя самоубийством. Даровитый Баратынский[116] — жертва детского безрассудства — тоскует в Финляндии и тоже пишет ему. Всем нужно помочь. Но не к добрым ли деяниям призывает нас Бог?

Лёвушка, выложив всё, что было на душе, и полный радостного веселья, оглядывался, поражённый неожиданной мыслью. Эти старики — и Крылов, и Гнедич, и Жуковский — были бессемейны и одиноки. Осмелев, он обратился к Крылову:

   — Иван Андреевич, а почему вы не женитесь? — Он сказал это так, будто спрашивал приятеля о пустячном. — Скучно, верно, так жить?..

   — Нет, — ответил Крылов, вовсе не удивившись вопросу юноши. — Не скучаю. А не имея семьи, не имея родственных забот и обязанностей, не знаю я и лишних страданий...

   — А что вы думаете о моём брате? — вдруг спросил Лёвушка.

   — Да что думаю, милый... — Лицо Крылова оставалось безмятежно-спокойным. — Молод ещё. Ох как молод!.. Вот хотел я усовершенствовать басни знаменитого Лафонтена. Хотел высказать русский бойкий характер, русский живой ум. Того ли хочет твой брат? Вот, милый, о чём речь...

Долго ещё говорили, обсуждали, решали. В конце концов, разных этих людей, собравшихся здесь, объединяло одно стремление: ярче разжечь и выше поднять отставшую от Европы русскую музу.

XII

Завывал ветер — ветер одиночества и изгнания, гнал по хляби опавшие листья, сотрясал оголённые ветви, клонил упругие потемневшие прутья, бросался порывами в законопаченные, туго притянутые окна, а в обжитом, заботливо убранном кабинете было тепло и уютно. Он воплощал в стихи Коран.

«Тебе законов список дан — Бега, пророк, от нечестивых — Твой долг вещать Коран — Ты проповедовал Коран — Не бойся возвещать Коран...»

Он работал по утрам — и в помещичьем доме на высоком тригорском холме в эти часы царила мёртвая тишина. Неосторожно громкий голос тотчас пресекался гневным шёпотом вездесущей хозяйки: «Дура! Молчать! Занимайтесь делом!» Но круглолицая румяная Аннет то и дело на цыпочках подкрадывалась к двери и прислушивалась. Тсс! Она подносила палец к губам. Он пишет стихи!

Ветер бросал в окна размякшие листья, гроздья дождя, иногда пелену снежинок, но снег, выпадая, сразу же таял...

За эти дни Пушкин в мелочах узнал жизнь тригорского дома. Он был обширен, и обитателей было множество. В одном конце кто-то пел, в другом ссорился, в зале кто-то играл на фортепьяно, в буфетной или в девичьей кто-то плакал. Дети, совсем маленькие — не Вульфы, а Осиповы, — бегали, падали, проказничали, крепостные няни старательно ловили их, мягко укоряли, осторожно тащили в детские; старая верная экономка строго распоряжалась непонятливыми дворовыми; горничные влюблённо обряжали своих барышень; барышни льстиво просили у экономки любимые блюда или мочёных яблок из кладовых; и все в доме трепетали, услышав звучный и энергичный голос барыни Прасковьи Александровны.

По утрам слуги из комнат через весь дом несли судна к заднему крыльцу, где стояли бочки и где вонь была нестерпимой. И сразу же начиналась уборка: мебель — комоды, шкафы, кресла — мазали смесью гвоздики и льняного масла, зеркала протирали, серебро и посуду чистили щёлочью, солью, квасцами. Хозяйственных хлопот было множество: собирали огуречные корки — от болезней кожи, готовили на зиму брусничную воду, составляли обозы для продажи в Пскове яблок, домотканых сукон и местных изделий, что ни день пересчитывали бельё, вели точный приход и расход сахара, чаю, коровьего масла, сыра, запрягали возки — в Опочку за партией новых свечей и в лес по дрова.

Собирались все за столом, но потом разбредались по своим комнатам. Но так же, как в армии, даже на отдыхе, даже на биваке, всё подчинено внутреннему распорядку, так и в тригорском доме царил распорядок, введённый Прасковьей Александровной. Над дверью классной комнаты яркими буквами значилось: «Repetitio est mater studiorum»[117] — и взрослые девицы, с утра сонные, как осенние мухи, в паническом страхе принимались за репетиции. Имелись и неотложные заботы: начинался сезон балов в Опочке — нужно было готовить наряды.

Всё же общество этих молодых девушек заряжало атмосферу всего дома особым любовным зарядом. Все были в кого-то влюблены, или собирались в любую минуту влюбиться, или читали об идеальной любви в знаменитых на всю Европу романах. Или обсуждали молодых соседей-помещиков, заезжих офицеров, знакомцев по Опочке. Или над кем-то смеялись, кем-то восхищались, кого-то ожидали в гости... И развлекались играми — фантами, лотереями, jeux d’esprit, как и полагалось светским барышням.

Но страшное событие всех поразило! Деревенской глуши достигли известия о наводнении в Петербурге. Сначала сообщались отрывочные слухи, подхваченные с проезжего почтового тракта. Но пришли газеты о бедствии, обрушившемся на столицу 7 ноября. Прасковья Александровна в ужасе схватилась за голову с пышной и модной причёской из каштановых волос. С флегматичной, медлительной Нетти, как обычно, случилась истерика. Барышни, боясь матери, повторяли за ней её слова. Пушкин выглядел ошеломлённым.

Да и трудно было поверить: от Фонтанки до Литейной и Владимирской всё было в воде. Нарядный Невский проспект вдруг превратился в бурный пролив — и зимние запасы в многочисленных подвалах погибли. Ограда Ломбарда на Мещанской вовсе обрушилась. На Неве, на самой Неве против дворца и Адмиралтейства разбушевавшаяся вода своим напором сдвинула, разорвала, расчленила Исаакиевский и Троицкий мосты. Ещё ужаснее пострадал Васильевский остров — и это произвело на Пушкина особое впечатление: на северной окраине Васильевского острова он некогда встречался с Таланьей.

Решительность не изменила в критическую минуту Прасковье Александровне.

— Архип[118]! — приказала она. — Немедленно в Петербург — и всё в подробностях! И заодно десять фунтов хорошего чая.

Сведения, которые с необыкновенной поспешностью привёз Архип через несколько дней, были вовсе не утешительны: людей погибло множество; погибающие хватались за плывущие, вырванные с корнями деревья, пытаясь спастись, но всего больше уничтожено скота, лошадей — вот какие ужасти.

   — Но как вёл себя в этот час испытания государь! — восхитилась Прасковья Александровна. — Он стоял на балконе, созерцал стихию. Он послал погибающим помощь. А теперь объезжает дома пострадавших. Благословенный государь...

вернуться

115

Мойер Иван Филиппович (1786—1858) — профессор Дерптского университета, доктор медицины и хирургии.

вернуться

116

Баратынский Евгений Абрамович (1800—1844) — русский поэт, близкий Пушкину по литературной среде.

вернуться

117

«Повторенье — мать ученья» (лат.).

вернуться

118

Архип Курочкин (род. ок. 1800 г.) — крепостной П. А. Осиповой-Вульф в с. Тригорском.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: