Генерал Ермолов, человек долгой, яркой и властной активности, ещё многие годы был живой легендой среди российских военных и гражданских лиц, будучи нередко адресом своеобразного паломничества, поскольку жил вдали от обеих столиц, под Ельцом. Направляясь в Арзрум, Пушкин не преминул посетить живую легенду. Именно его имел в виду Лермонтов, говоря в стихотворении «Спор»:
Его же имел в виду Лермонтов в начале своей романтической поэмы «Мцыри».
А Пушкин писал о нём так: «...из Москвы поехал я на Калугу, Белев и Орёл и сделал таким образом 200 вёрст лишних; зато увидел Ермолова. Я приехал к нему в восемь часов утра и не застал его дома. Извозчик мой сказал мне, что Ермолов ни у кого не бывает, кроме как у отца своего, простого набожного старика, что он не принимает одних только городских чиновников, а что всякому другому доступ свободен. Через час я снова к нему приехал. Ермолов принял меня с обыкновенной своей любезностью. С первого взгляда я не нашёл в нём ни малейшего сходства с его портретами, писанными обыкновенно профилем. Лицо круглое, огненные серые глаза, седые волосы дыбом. Голова тигра на Геркулесовом торсе. Улыбка неприятная, потому что не естественна. Когда же он задумывается и хмурится, то он становится прекрасен и разительно напоминает поэтический портрет, написанный Довом».
Пушкин, видимо, имеет в виду величественный портрет гиганта в тёмном мундире и живописной бурке. Стоячий красный воротник мундира здесь смотрится как некая живописная подставка пьедестала для мощной головы, головы, вылепленной в традиции древнегреческого скульптурного портрета. И волосы вьются, ниспадая, как облака, с высокого лба и висков, и элегантные бакенбарды осторожными седыми потоками льются по щекам. Над левым выставленным плечом — мощный эполет, похожий на целую скульптурную батарею. Могучая рука опирается на золотую рукоять сабли всей ладонью, сжатой в мощный кулак. Ермолов на фоне грозовых туч, огненных облаков. А ниже — заснеженные горы, ледники, утёсы, водопады. И скалы высятся над ниспадающими прозрачными потоками, стоят, как оцепеневшие великаны. Но все они здесь уступают величию генерала.
«Он был в зелёном черкесском чекмене, — далее живописует Пушкин. — На стенах его кабинета висели шашки и кинжалы...»
Это было в 1835 году, а 25 августа 1812 года Ермолов во главе солдат отбил Курганную высоту у самых знаменитых французских генералов на виду приходящего в бешенство их императора. Бесило императора непоколебимое упорство русских солдат. Да и сам Ермолов писал позднее: «Овладение сею батареею принадлежит решительности и мужеству... необычайной храбрости солдат!»
После этой контратаки полтора часа ещё защищали Курганную высоту русские. Вся свита Барклая-де-Толли влилась в этот величественный бой. Барклай сам порою бросался в пекло одетый при всём параде, как перед смотром. Был он бледен, спокоен и очень расчётлив. Со стороны многим казалось, что так оделся ом, готовясь к смерти, а в бою смерти настойчиво, но спокойно искал. Под ним было убито иль ранено пять коней. В конце концов, видя, что и Раевский уже не в состоянии от контузии сражаться, и солдаты перебиты, а у оставшихся нет больше сил, Барклай приказал сменить корпус Раевского или то, что от него осталось, двадцать четвёртой дивизией Лихачёва, которому Ермолов передал батарею. Сам Барклай был тоже контужен.
Генерал же Лихачёв через три часа был взят здесь в плен во время смертельной контратаки, весь исколотый и залитый кровью. В этом огненном виде он был представлен императору. Наполеон приказал вернуть ему шпагу. Лихачёв отказался принять её из рук неприятеля, из рук виновника этого кровопролития.
Уже в четвёртом часу, после продолжительного изнурительного боя, батарея пала, хотя сюда был введён корпус ещё Остермана-Толстого. К концу же дня армия русская была отброшена по фронту на один-полтора километра, что для такого сражения было довольно много. Но, отступив, она стояла прочно, на открытом пространстве осыпаемая французской артиллерией.
Позднее в дневнике одного из французских офицеров была найдена запись, очень выразительно характеризующая состояние французов после страшного столкновения с русскими солдатами. Именно они опрокинули стремительные и, может быть, гениальные замыслы Наполеона перед сражением. А странное расположение русских войск да и руководство ими не всегда до сих пор поддаётся пониманию. Автор дневника писал: «Какое грустное зрелище представляло поле битвы! Никакое бедствие, никакое проигранное сражение не сравнятся по ужасам с Бородинским полем. Все потрясены и подавлены». По полю носились обезумевшие от ужаса кони, бродили покалеченные табуны лошадей — французских, русских, итальянских, немецких, польских... Они ходили с распущенными гривами, со смертельно усталыми, порою плачущими глазами... Там не было, в табунах этих, вражды, там все были просто несчастными... Табуны, табуны, табуны...
5
Нет, солнца Аустерлица здесь не получилось.
Перед Наполеоном стояли сбитые с позиций, но насмерть крепкие духом русские солдаты. За ними высились укрепления Горок. В той местности находился штаб Кутузова, его ставка. Та местность была защищена более чем шестьюдесятью пушками, которые только издали понюхали пороха и практически в сражении не участвовали. По правую их руку стояла армия Барклая-де-Толли, составлявшая более половины всей русской армии до сражения. Она приняла действия только при защите Бородина ранним утром и потом помогала здесь и там армии Багратиона, оставшейся к полудню без вождя. Багратиона и громила вся высокообученная яростная армия, талантливейшие и достойно увенчанные славой из рук императора генералы, офицеры и их солдаты, имевшие полные возможности для проявления всех сил, характеров своих и талантов. Они многократно числом превосходили армию потомка древних грузинских князей, но не превосходили её духом.
Да! Солнца Аустерлица здесь не получилось.
Что же это за такое длинное, перекатистое, как ручей по каменистому дну, слово, навсегда в истории русской армии, да и в истории военного искусства вообще, связанное с именем Кутузова, не только Наполеона?
6
Размышляя о том и об этом, я заметил, что давно уже иду вдоль обрывистых берегов Колочи, вдоль которой в тот тяжкий день стояли дивизии и корпуса Барклая-де-Толли. В небе начинало темнеть, и потянуло запахом чистой воды. Запах этот распространялся неспешно, и казалось, пахнет кувшинками, хотя время цветения их миновало. Вечер оставался жарким, как и день. Я свернул в поле и открытыми травами пошёл к батарее, возвращаясь к месту того страшного месива из человеческих тел. Я шёл полями и всхолмками, которыми в то злосчастное время метались обезумевшие табуны лошадей; наездников уже не было, были только их тела, скорченные, распластанные, вытянувшиеся, запрокинутые и какие только ещё.
Ах, милые-милые, такие умные, такие понятливые и такие услужливые, так от нас зависящие, которых в первую же минуту недомогания, оплошности либо осложнения обстоятельств бросают и забывают навсегда. Я как-то видел на ипподроме, споткнулась необычайно лёгкая и такая порывистая кобыла. Она упала, скользя и распластываясь, а потом складываясь на беговой полосе. Её не забыли. К ней подъехала платформа со стойками. И лошадь увезли. И сидевшая со мною рядом пожилая женщина с подернутыми какой-то старческой мутноватостью голубыми глазами вынула из лакированной чёрной сумочки белый душистый платочек и приложила к глазам.
Я был молод и сказал женщине одновременно участливо и снисходительно:
— Что же вы так переживаете, она, быть может, и не выиграла бы заезд.