И вот однажды к нему, поселившемуся в небольшой квартире на окраине Парижа, явился зловеще и молча глядящий в глаза прямым волчьим взглядом субъект. Он представился как доброжелатель из возрождающейся и героически отстаивающей себя России. Голос он обнаружил хриплый, выражался точно и коротко. Субъект с серым волчьим взглядом сообщил отцу моего товарища, что семья его арестована и все её члены являются заложниками революционного пролетариата. Советская Республика вынуждена сейчас прибегнуть к этой категорической мере против своих врагов, находясь в критическом состоянии. Веками эксплуатировавшие простой народ классы и сословия должны сегодня ответить за свои преступления и полностью искупить свою вину перед народом. Он, этот субъект с волчьим взглядом, должен был бы сейчас привести в исполнение приговор, который вынесен в Москве отцу моего товарища, — убить его. Но революция гуманна по природе своей и поэтому предлагает вариант пощады. Виновному предлагается искупить свою вину перед народом и вернуться на родину. Там сейчас нужны военные специалисты, и необходимы они в борьбе не на жизнь, а на смерть. Вы должны в течение месяца появиться на Лубянке, которая вслед за этим передаст вас в распоряжение Рабоче-Крестьянской Красной Армии, а руководство её решит, как вас использовать. «Если через месяц вы не появитесь, то семья ваша будет расстреляна», — закончил этот гость. Он помолчал и добавил равнодушно: «Вы человек бывалый, могли бы сами пробраться на родину, но революция гуманна, и через три дня к вам сюда придут наши люди. Они вам окажут необходимое содействие».

Этот странный гость подтянуто козырнул, чётко, по-военному, повернулся лицом к двери и неторопливо удалился.

Полковник русской армии Раевский Николай Николаевич в Москве был назначен начальником оперативного отдела крупной армейской группировки РККА, и командир этой группировки, бывший унтер-офицер царской армии, отличавшийся тем, что мог до седла развалить пополам шашкой любого всадника, вскоре стал знаменит на всю Советскую Республику. С окончанием Гражданской войны он стал всенародным героем.

Отец же моего товарища после Гражданской войны преподавал в каких-то высших военных учебных заведениях. Он не подвергся чистке в середине и во второй половине двадцатых годов, когда бесшумно, через военкоматы, были изолированы и поголовно истреблены офицеры старой армии. Его защищали крупные военные руководители страны, которым он помогал побеждать. Ему даже выдали два боевых ордена. Но подошли тридцатые годы, и все покровители Раевского оказались не у дел, а потом и вовсе исчезли. И тут наступила очередь отца моего товарища, от судьбы которого зависела и вся жизнь мальчика, родившегося в роскошной квартире дома военной верхушки, как теперь сказали бы — номенклатуры.

Однажды ночью отца увели. А мальчика вместе с матерью вывезли на берег Иртыша в старинный сибирский городок. Там он прожил с матерью несколько тревожных и полуголодных лет, мотаясь с квартиры на квартиру. Мать работала счетоводом в какой-то конторе. Но вскоре мать увезли, а мальчика поместили в детдом для детей бывших красных командиров.

3

На самом деле это была колония для несовершеннолетних заключённых. Всё это понимали, но никто об этом нигде не говорил. Их было две, этих колонии; одна почти в центре города, в нагорной его части, — для девочек, другая, под горой, — для ребят.

Дом, в котором тётка моя, сестра отца, снимала комнатушку, стоял как раз напротив этого «детдома». Я жил в одной из комнат пятистенника, старого, вросшего в землю, а дети командиров Красной Армии — в низком, плотном и прямоугольном корпусе из кирпича и толстых брёвен над уютной неторопливой речкой Аркарка, которая впадала в Иртыш. Улица, между прочим, называлась именем одного из провозвестников той поразительной жизни, в которой все мы очутились после двух революций и Гражданской войны. Провозвестник того, что произошло в России, был убит до окончания нашей Гражданской войны. Но улица его имени жила. По этой улице, мимо детдома для детей командиров РККА, осуждённых без права переписки, время от времени молодые зечки-уголовницы таскали то туда, то сюда по грязи и по снегу на грубых бревенчатых полозьях какой-то насос, как бурлачки. Таскали они этот насос и пели протяжно:

Эй, ты, машина,
встань-остановися,
кондуктор, нажми на тормоза:
я мамочке ро́дной
в последние минуты
хочу показаться на глаза...

Потом замолкали эти похабно и в то же время страдальчески осовевшие рты и говорили сокрушённо, без всякого протеста:

Не ждёт меня радость,
не ждёт меня свобода,
но ждут меня тюремны лагеря.

Это зечки приговаривали под окнами детдома, где бродили наголо обритые и завшивевшие дети командиров. Ах, если бы только «тюремны лагеря» ждали их за пределами корпуса, причём в самое ближайшее время!

Детдомовцы, мрачные, предельно истощённые, одетые в серые каторжные робы, небольшими группами, как бы под какой-то тяжкой ношей тянулись по утрам в школу, в нагорную часть города, где учились они вместе с нами, относительно вольными ссыльными из Ленинграда, Киева, Молдавии, Западной Белоруссии, Эстонии, Латвии, Литвы, с местными чалдонами, то есть русскими сибиряками и татарами. Детдомовцы, как бы колеблемые ветром, еле живые сидели за партами, пусто глядя перед собой, почёсываясь то здесь, то там. И то здесь, то там проползала вошь, пузатая, лоснящаяся, как какой-нибудь важный райкомовский или сельповский чиновник. Странное впечатление производили детдомовцы на нас, относительно вольных детей: почти ни с кем они не разговаривали, учились кое-как, не баловались, не ввязывались в наши драки. А драться в Таре, да и вообще вокруг, было делом обязательным. Кто не дрался, того за человека не считали. Особенно дрались нагорные — дети состоятельных и чиновных родителей — с подгорными. Подгорными были в основном татары, которые дрались остервенело и коварно, и со стороны можно было подумать, что они ненавидели всех. Но если задевали детдомовцев, то те отбивались с ещё большей яростью, били чем попало, визжали, рычали. Порою они дрались, заливаясь слезами. Если для местных драки были своего рода забавой, развлечением, особенно когда били слабых (а их бить любили), то для детдомовских это было что-то иное, от чего потягивало чем-то до болезненности таинственным. По этой причине их старались не трогать.

Мой же товарищ Олег Раевский выпадал из этих группировок и держался в стороне. По причине странности его имени для местных ребят — окончания фамилии на «ский», — этого мальчика считали евреем, детдомовские называли его «генералом». При этом слово «генерал» произносили с оттенком презрительности.

Я же, из-за какого-то нежелания детдомовцев сидеть с Раевским, был посажен с ним за одну парту. Меня тоже недолюбливали сибиряки: не за то, что я ссыльный, а за то, что я хорошо умел рисовать. С одной стороны, ко мне вроде бы проявляли интерес по причине моего дарования, но одновременно относились как к некоей заморской зверюшке, не упуская случая послать мимоходом в лоб «шалобан» или пнуть снисходительно. Но особенно не травили. Приблизительно так же относились и к Раевскому. Моя и вообще чья бы то ни была ссыльность местных не интересовала.

Оказавшись за одной партой, мы с Олегом сначала из осторожности не сближались. Но потом Раевский узнал, что я тоже ссыльный, да и увидел, что я хорошо рисую. Последнее вызвало у него явное ко мне уважение. Мы быстро сдружились. И это дало местным ребятам повод определить мне кличку «интилигого». Особое раздражение вызывало моё умение рисовать и хорошая память. Я знал много стихотворений на память, читал со сцены «Бородино» Лермонтова. А это нас ещё более сближало с Раевским.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: