— Ничего, — ответил человек в очках равнодушно, — они пришивать ничего и не собирались, им просто нужно, чтобы все были припугнуты. Вообще-то они меня обвинили ещё в использовании культового знака для антинародной агитации.
— Ну теперь вам ничего уже не пришьёшь, — успокоил я человека в золотых очках, — теперь простой советский сувенир вы оставляете здесь.
— Как вы знаете, у нас любому человеку пришить можно что угодно. Один священник построил новый храм, а храмы строить негласно запрещено. Так ему дали срок за то, что нашли у него томик Бунина. Но дело не в этом. Теперь я прихожу сюда заранее. Они ещё не протрезвели со вчерашней пьянки, а собор с крестом уже стоит...
— Только бы ребятишки не стащили, — предупредил я.
— Ребятишки ничего здесь не трогают, — возразил человек в очках. — Ребятишки здесь порядочные.
— Непорядочные сюда просто не ходят? — предположил я.
— Да. Непорядочные дети да и взрослые непорядочные сюда не пойдут. Непорядочные взрослые лучше напьются дома под высокие тосты да лозунги. А сюда пришлют наёмных соглядатаев.
— Блюстителей порядка, — уточнил я.
— Блюстителей беспорядка, — уточнил человек в золотых очках, — беспорядка многовекового происхождения.
— Начавшегося ещё до революции, — подтвердил я.
— Не начавшегося, — грустно вздохнул мой собеседник, заминая в пальцах догоревшую свечу, — беспорядка, зародившегося ещё задолго до всякой Бородинской битвы. 1917 год только узаконил этот беспорядок и напрочь смел те остатки порядка, что прозябали ещё при троне, до падения Зимнего, который на самом-то деле никто никогда не штурмовал. После революции этот беспорядок только узаконили, причём с помощью лиц того же старого порядка, случайно уцелевших. Ну ладно, — повернулся ко мне лицом этот утренний мой собеседник. — Не в том дело. Сегодня действительно знаменательный день: ведь мы давно не виделись.
Я смотрел на исхудавшее, но деловито молодое лицо этого человека и не находил в себе доводов к тому, что мы действительно давно знакомы.
2
Мы ходили не дорогой, а полем от Бородино к Семёновскому, от Семёновского к Бородино и обратно, не замечая вокруг ни холмов, ни павильонов, ни надгробий. Лицо, которым обернулся ко мне человек этот, теперь я не забуду никогда. Выражение серых глаз его было удивительным, оно было одновременно снисходительное и доверчиво-детское, оно производило впечатление целеустремлённости и грустной растерянности. Белесоватые и не поддающиеся гребню волосы его торчали во все стороны головы. А длинные узкие губы постоянно как бы готовились что-то сказать.
Да он и говорил, говорил, как человек, долго ни с кем не беседовавший, по беседе истосковавшийся, но опасающийся показаться надоедливым.
— Я не знаю почему, — говорил он, как бы подвижно обрабатывая слово в процессе его произношения, — но мне временами казалось, что мы обязательно встретимся. Мы ведь не были какими-то большими приятелями, но в той сибирской пустыне, где все боялись всех — я имею в виду не тех местных жителей, а детдомовскую обстановку, — дети вырастали волчатами.
— Чьи же на самом деле были дети в этих тарских детдомах? — спросил я.
— В большинстве своём, — ответил Олег, — это были действительно дети высших военных командиров. Их отцов, золотой запас РККА, теперь уже никто не помнит. Их как и не было на свете. Многие из нас помнили своих отцов, гордились ими и этого не скрывали. Тот факт, что почти все наши родители сидели под странным грифом «без права переписки», придавал некую особую таинственность родителям. Все мы были уверены, что это знак их особой секретности, особой важности. Многие из наших родителей до того шпионили по всему миру, воевали в Китае, в Испании, с финнами... Ведь война с так называемыми белофиннами началась не в тридцать девятом году — с двадцатых годов мы с ними воевали. То не позволял нам захватить Финляндию Запад, то армия оказывалась не столь боеспособной, чтобы захватить соседа. Не то, что при Александре Первом. И только когда Гитлер разделил Европу со Сталиным и признал наше право на приобретения, мы на Финляндию бросились открыто. Кстати, это был тот же самый крючок, какой проглотил у Наполеона Александр. Тогда, готовясь к войне, Наполеон отдал нам Финляндию и Бессарабию. Мы проглотили наживку, наделали себе врагов по границам и распылили армию перед его вторжением. Только, в отличие от Ворошилова и Тимошенко, Барклай и Багратион Финляндию оккупировали, вышли аж под Стокгольм. Своим знаменитым Ледовым походом русские на многих тогда нагнали страху, и дух боевой русской армии не чета был духу предвоенной армии Красной. Мой славный предок, кстати, тоже приложил руку к Финской кампании да и к Бессарабской. Но я отклонился... — Олег прикрыл глаза рукой и устало наклонил голову.
Было видно, что весь он чем-то измотан. Я шагал с ним рядом и не говорил ни слова.
— Ну вот... — продолжал он после некоторого молчания, — на самом-то деле этот гриф означал только одно. Что бы мы по-детски наивно ни выдумывали: мол, они на специальных заданиях, отцы наши, фамилии их изменены, они победят, и мы к ним вернёмся, этот гриф означал, что все они давно расстреляны...
Олег опять смолк и долго шёл в молчании, как бы в полузабытьи, а я не вызывал его из этого забытья. Я сам вспоминал тот полуголодный сибирский городок на берегу Иртыша, с крепкими тесовыми оградами, с могучими пятистенниками, с непролазной грязью улиц, с постоянными драками мальчишек в каждом переулке, драками без всякого повода, с побоищами до крови в городском парке. Там сытое местное хулиганье и воры дрались с тощими, вечно голодными курсантами Ленинградского военно-морского училища. Этих интеллигентных тощих и умных ребят фиксатые блатные презрительно называли ракушниками, били их с особым почему-то ожесточением. Видимо, зуб имели на них за интеллигентность.
— Ну так вот, — снова заговорил Олег, — лагерь, где уничтожали наших отцов, оказывается, был неподалёку от нас. Это был лагерь особого назначения. В ста сорока километрах от Омска, в Дзенском районе. Его построили ещё в 1927 году, когда Сталин готовился завершить свой переворот. Лагерь предназначался для уничтожения партийной верхушки, а особенно военной. За всё время людоедствования там проглочено больше двенадцати тысяч. Да не кого-нибудь... Кулик, Маршал Советского Союза, умер там уже после войны, секретарь Ленинградского обкома Никитин, знаменитый Подвойский десять лет отсидел, там его и убили. Щаденко, бывший друг Ворошилова, особоуполномоченный под Царицыном, лихой советский генерал...
Я слушал Олега Раевского, а сам чувствовал, что за спинами у нас кто-то есть. Я чуть повернул голову и глянул назад. За нами шли двое. Два крепыша в спортивных серых пиджаках шагали, беспечно глядя по сторонам, почти на расстоянии прыжка от нас.
— Кого там только не перемалывали, — продолжал Олег, — наши детдомовские «командармы» выдумывали сказки о своих отцах, а тех уже и на свете не было. Да и самих-то этих сорванцов тоже ждало такое...
— Кстати, а ты не слышал, что с ними случилось? — спросил я, чтобы как-то увести разговор в сторону.
— Один из них смылся с этапа, когда их увозили в Омск. Я его там как-то видел, потом на городском базаре среди уголовников. По карманам лазил, а остальных...
— У вас не найдётся закурить? — спросил меня сзади молодой вежливый голос. Спросил без нахальства.
— Да я не курю, — обернулся я в сторону двух парней в спортивных пиджаках.
Они были уже совсем рядом.
— Очень жаль, — вздохнул один из них, продолжая следовать за нами, — простите великодушно.
— ...а оставшихся увезли в Северный Казахстан. Там были жуткие лагеря для подростков, детей командиров высшего эшелона. Из этих лагерей почти никто не выходил живым... — ответил Олег.
А я сделал ещё одну попытку разговор увести в сторону: