3
Лето было жаркое. И осень пришла тёплая. День клонился к вечеру, и ночь обещала быть если не душной, то жаркой. Из окрестных лесов уже тянуло дыханием доброй русской бани, которая на сегодня своё уже отпарила, теперь же медленно и неохотно остывала.
Я шёл плотно уезженной дорогой от Шевардинского редута к Семёновскому. По обе стороны дороги шумели мощные раскидистые берёзы. Золото сыпалось с берёз на дорогу и в травы. Золото летело по воздуху. Золото поднималось высоко в облака и сияло там, искрилось, словно пело что-то нескончаемо радостное. И даже туристы в лесных посадках за аллеей и на самой дороге не снимали с плеч и не вынимали из чехлов своих гитар. Все смотрели в небо, и видно было по их лицам, что и без гитар они поют. Взметали в небо свои восторженные карусели ласточки и щебетали там, как только могли. Это старые опытные ласточки сбивали молодых в стаи, учили их летать, подбадривали, перед тем как повести за собою в дальние края. Туда, к египетским пирамидам, перед лицом которых неуклюже посрамился некогда будущий великий полководец, которому тогда только предстояло испить чашу ещё более постыдного унижения здесь, на ржаных и берёзовых равнинах России.
А над ласточками внушительно и грозно кружатся медлительные коршуны и равнодушно высматривают себе добычу. Так всегда бывает. Говорят, что коршун или орёл всё видит с той необычайной своей высоты, даже обыкновенную швейную иглу на тропинке. Так всегда, к сожалению, пребывает мир, так парят над нами орлы и стервятники, они нас видят издали, даже если мы их вовсе не замечаем и не думаем о них. Мы — их добыча, и никогда они не выпускают нас из виду.
Глядя на берёзы, на ласточек и на коршунов и перекинув через плечо свой лёгкий плащ, я шагал по дороге к Семёновскому и далее к батарее Раевского, но вспоминал совсем о другом. Я вспоминал об одном красивом человеке трагической судьбы, который некоторое время назад умер, а молодость его была сломана здесь, на этих холмах и перелесках.
Я вспоминал известного писателя Константина Воробьёва. Маленький узелок возле носа уложил его в землю. Он сделал то, что не могли сделать германские фашисты, заявившиеся под Москву, и неумелые, жестокие к своим же воинам командиры наши и командующие, ожесточившиеся после страшных, небывалых ещё в истории человечества поражений.
Константин Воробьёв родился двадцать четвёртого сентября того страшного девятнадцатого года, когда озверевшие русские люди сошлись в немилосердной братоубийственной схватке. Он родился в селе Нижний Рутец под Курском. И, как он сам рассказывал мне, отцом его был белогвардейский офицер...
Я иду, вспоминаю, а берёзы шумят.
Косте почти всю жизнь пришлось скрывать, кто же был его отец на самом деле. А особенно когда попал он в курсанты привилегированного военного училища имени Верховного Совета РСФСР. И вот осенью 1941 года, когда несметное количество наших дивизий, полков, батальонов были разгромлены, разогнаны и пленены, когда уже между ликующими фашистами со всей Европы и Москвой почти ничего не осталось, кроме незначительных воинских частей и соединений, цвет нашего воинства был брошен на немцев. Полк кремлёвских курсантов выбросили за Можайск. И шагали они уже походным, а не парадным строем на неизвестно где в данный момент находящегося врага. Пока что врага видно не было, но на самом деле он был уже всюду. А вёл курсантов полковник, герой Гражданской войны, стяжавший у курсантов высокий и незыблемый авторитет. «Победа или смерть!» — написано было в тот день на сердце каждого курсанта.
Я иду. Я вспоминаю, а берёзы шумят.
Колонна курсантов шла вдоль жнивы, уставленной забытыми с лета, высохшими и разваленными здесь и там суслонами. А дальше, на опушке леса, виднелись какие-то строения. В своей повести «Убиты под Москвой» Константин Воробьёв описывает это так: «То, что издали рота приняла за жилые постройки, на самом деле оказалось скирдами клевера. Они расселись вдоль восточной опушки леса — пять скирдов, — и из угла крайнего и ближнего к роте на волю, крадучись, пробивался витой столбик дыма. У подножия скирдов небольшими кучками стояли красноармейцы. В нескольких открытых пулемётных гнёздах, устланных клевером, на запад закликающе обернули хоботки «максимы».
Заметив всё это, полковник тревожно поднял руку, останавливая роту, и крикнул:
— Что за подразделение? Командира ко мне!
Ни один из красноармейцев, стоявших у скирдов, не сдвинулся с места. У них был какой-то распущенно-неряшливый вид, и глядели они на курсантов подозрительно и отчуждённо».
Помню, когда ещё читал я эту повесть в «Новом мире», меня поразило поведение той воинской части и её начальника. Повесть была опубликована в таком обрезанном виде, что трудно было понять, что же произошло тогда, осенью 1941 года, между людьми одной национальности, одного, как мы думали, социального слоя...
А берёзы шумят...
«Капитан выронил стэк, нарочито заметным движением пальца расстегнул кобуру ТТ и повторил приказание. Тогда один из этих странных людей не спеша наклонился к тёмной дыре в скирде:
— Товарищ майор, там...
Он ещё что-то сказал вполголоса и тут же засмеялся отрывисто-сухо и вместе с тем как-то интимно-доверительно, словно намекая на что-то, известное только тому, кто скрывался в скирде. Всё остальное заняло немного времени. Из дыры выпрыгнул человек в короткополом белом полушубке. На его груди болтался невиданный до этого курсантами автомат — рогато-чёрный, с ухватистой рукояткой, чужой и таинственный. Подхватив его в руки, человек в полушубке пошёл на капитана, как в атаку, — наклонив голову и подавшись корпусом вперёд. Капитан призывно оглянулся на роту и обнажил пистолет.
— Отставить! — угрожающе крикнул автоматчик, остановившись в нескольких шагах от капитана. — Я — командир спецотряда войск НКВД. Ваши документы, капитан! Подходите! Пистолет убрать.
Капитан сделал вид, будто не почувствовал, как за его спиной плавным полукругом выстроились четверо командиров взводов его роты...»
А берёзы, берёзы шумят.
Берёзы, конечно, не знают, что задолго до знаменитого приказа лета 1942 года, когда развалился весь юг огромного фронта войны против германских фашистов с их единомышленниками со всей Европы, командиры подобных отрядов НКВД могли по собственному усмотрению истреблять своих сограждан по малейшему подозрению. Находившийся с родителями моего отца старший брат его, один из первых в России красногвардейцев, уже в сибирской ссылке, рассказывал, как следом за цепями наступающих на Врангеля красноармейцев шли такие отряды чекистов с пулемётами. Мой дядя участвовал в знаменитом штурме Перекопа...
«Они одновременно с ним шагнули к майору и одновременно протянули ему свои лейтенантские удостоверения, полученные лишь накануне выступления на фронт. Майор снял руки с автомата и приказал лейтенантам занять свои места в колонне. Сжав губы, не оборачиваясь, капитан ждал, как поступят взводные. Он слышал хруст и ощущал запах их новенькой амуниции — «прячут удостоверения» — и вдруг с вызовом взглянул на майора: лейтенанты остались с ним».
На страницах опубликованной повести фигурирует капитан, но Воробьёв мне говорил, что это был полковник, преподаватель школы кремлёвских курсантов, завоевавший во всём училище незыблемый авторитет, прошедший всю Гражданскую войну...
«Майор вернул капитану документы, уточнил маршрут роты и разрешил ей двигаться. Но капитан медлил. Он испытывал досаду и смущение за всё случившееся на виду курсантов. Ему надо было бы сейчас же сказать или сделать что-то такое, что возвратило и поставило бы его на прежнее место перед самим собой и ротой. Он сдёрнул перчатки, порывисто достал пачку папирос и протянул её майору. Тот сказал, что не курит, и капитан растерянно улыбнулся и доверчиво кивнул на вороватый полёт дымка.
— Кухню замаскировали?
Майор понял всё, но примирения не принял.