Фраза зашаталась под этим бременем эпитетов и рухнула, как верблюд, на которого взвалили непосильный груз.
— Поняла? — сказал он.
Леди Харман нахмурилась.
— Я исполняю свой долг… — начала она.
Но сэр Айзек решил высказаться до конца, он должен был излить все, что накопилось в его душе за этот долгий, неприятный день. Он начал было возражать ей, но злоба захлестнула его. Ему вдруг захотелось кричать, осыпать ее оскорблениями, и ничто не могло ему помешать. Поэтому он начал:
— Так вот что ты называешь своим долгом — шляться с мерзкой старой суфражисткой!..
Он умолк, собираясь с силами. Раньше он никогда не давал себе воли перед женой; он никогда и ни перед кем не давал себе воли. В критическую минуту у него никогда не хватало для этого смелости. Но жена — дело особое. Он хотел казаться сильным и сделал это с помощью слов, от которых до тех пор воздерживался. То, что он говорил, невозможно передать на бумаге; он перескакивал с одного на другое. Прошелся насчет Джорджины, насчет чопорности миссис Собридж, потом высказался про истеричность Джорджины, вызванную тем, что она не замужем, про общий упадок женской добродетели, про безнравственность современной литературы, про зависимость леди Харман, про несправедливое положение, при котором она купается в роскоши, тогда как он целыми днями работает не покладая рук, про стыд и позор перед прислугой из-за того, что она уехала неизвестно куда.
Свои слова он подкреплял жестами. Он простирал к ней большую уродливую руку с двумя растопыренными, дрожащими пальцами. Уши его покраснели, нос тоже, глаза налились кровью, а щеки побледнели от гнева. Волосы встали дыбом, словно от страха перед собственными его речами. Он в своем праве, он по справедливости требует к себе хоть небольшого внимания, пусть он ничтожество, но этого он не потерпит. Он ее честно предупреждает. Кто она такая, что знает она о том мире, куда лезет? Потом он принялся за леди Бич-Мандарин и выставил ее в самом худшем свете. Если бы только леди Бич-Мандарин могла его слышать…
Леди Харман несколько раз тщетно пыталась заговорить. Его неумолчные крики совершенно ошеломили ее; сна была справедлива по натуре, и в душу ей закралось неприятное чувство, что, вероятно, она и в самом деле совершила что-то предосудительное, если вызвала такую бурю. Она испытывала странное и досадное ощущение ответственности за сотрясавшую его ярость, чувствовала, что повинна в этом, как много лет назад чувствовала себя повинной в его слезах, когда он отчаянно молил ее выйти за него замуж. Какой-то неведомый инстинкт вызывал у нее желание утешить его. Это желание утешить — главная женская слабость. Но она по-прежнему не отступала от своего решения объявить ему о новых визитах, которые намеревалась нанести. Воля ее цеплялась за это, как человек на горной тропинке цепляется за скалу при раскате грома. Она стояла, ухватившись за край своего туалетного столика, и несколько раз тщетно пыталась заговорить. Но как только она делала такую попытку, сэр Айзек поднимал руку и кричал почти с угрозой:
— Нет, ты выслушай меня, Элли! Выслушай! — И продолжал говорить еще быстрее…
(Лимбургер в своей любопытной книге «Сексуальные различия души» пишет, что наиболее общее различие между полами, вероятно, заключается в том, что, когда мужчина ругает женщину, если только он делает это достаточно громко и долго, у нее возникает чувство вины, а когда роли меняются, то у мужчины это вызывает лишь смертельную злобу. Этого, говорит он далее, не понимают женщины, которые надеются, ругая мужчин, заставить их почувствовать то же, что чувствуют сами. Этот материал подтверждается цифровыми данными о «позорных стульях»[22], а дальше тщательно анализируется статистика супружеских преступлений, совершенных в Берлине за 1901—1902 годы. Но пусть исследователь сравнит в этой связи то, что сделала Паулина из «Зимней сказки», и вспомнит свой собственный опыт. Более того, трудно сказать, в какой мере угрызения совести леди Харман были вызваны иной причиной — тем, что она поставила себя в ложное положение, сказав сэру Айзеку неправду.
И вдруг эта бурная сцена в большой розовой спальне, когда сэр Айзек бегал по комнате, останавливался, поворачивался и размахивал руками, а леди Харман в отчаянии цеплялась за туалетный столик и готова была разорваться между своими новыми обязательствами, чувством вины и глубоким инстинктивным сознанием ответственности, столь свойственным женской природе, была прервана, как часто прерывается повествование в романах, только вместо незаменимого многоточия раздался низкий, дрожащий, успокаивающий звук гонга, в который ударил Снэгсби: Бумм! Бум! Буммм!)
— А, черт! — взмахнув кулаками, воскликнул сэр Айзек таким тоном, словно это была худшая провинность Эллен. — Ведь мы еще не одеты к обеду!
Обед прошел в торжественном молчании, чем-то напоминая придворную церемонию.
Миссис Собридж была, пожалуй, даже слишком деликатна, — она съела немного супу и цыплячье крылышко у себя в комнате. Сэр Айзек спустился вниз первый, и жена застала его в огромной столовой — он стоял у камина, широко расставив ноги, и угрюмо ждал ее. Она причесала свои темные волосы как можно проще и надела голубое бархатное домашнее платье, а потом заглянула в детскую, где дети уже спали беспокойным: сном.
Муж и жена сели за обеденный стол работы Шератона — гордость сэра Айзека, один из лучших предметов обстановки, какой ему удалось купить, — а Снэгсби с лакеем, напуганные и притихшие, усердно им прислуживали.
Леди Харман и ее муж не обменялись за обедом ни единым словом; сэр Айзек ел суп довольно шумно, как и подобает человеку, с трудом сдерживающему справедливое негодование, и один раз хриплым голосом заметил Снэгсби, что булочка плохо выпечена. В перерывах между блюдами он откидывался на спинку стула и тихонько насвистывал сквозь зубы. Это был единственный звук, нарушавший мягкую тишину. Леди Харман с удивлением обнаружила, что проголодалась, но ела с задумчивым достоинством и пыталась как-то переварить неприятный разговор, который ей пришлось выдержать.
Но это был совершенно неудобоваримый разговор.
Ее сердце снова ожесточилось. Подкрепившись и отдохнув от его крика, она несколько оправилась от унижения и вновь обрела решимость утвердить свою свободу бывать где угодно и думать что угодно. Она стала придумывать какой-нибудь способ заявить об этом так, чтобы не вызвать новый поток упреков. Сказать это в конце обеда? Сказать в присутствии Снэгсби? Но он может напуститься на нее даже при Снэгсби, а эта мысль была для нее невыносима. Она смотрела на него поверх старинной серебряной вазы с розами, стоявшей посреди стола, — розы были красивые, самого нового сорта, — и раздумывала о том, как он будет вести себя в том или ином случае.
Обед шел заведенным порядком, и они уже перешли к десерту. Подали вино, Снэгсби положил около своего хозяина сигары и маленькую серебряную зажигалку.
Леди Харман медленно встала, собираясь заговорить. Сэр Айзек остался сидеть, глядя на нее, — в его карих, с красными ободками глазах затаилась ярость.
И она почувствовала, что не может с ним разговаривать.
— Пожалуй, пойду проведаю маму, — сказала она наконец после принужденного молчания.
— Она просто притворяется, — сказал сэр Айзек ей вслед, когда она уже выходила из комнаты.
Мать, закутанная в шаль, сидела у камина, и Эллен, как полагается, справилась о ее здоровье.
— У меня только чуть-чуть голова побаливает, — призналась миссис Собридж. — Но сэр Айзек так расстроился из-за Джорджины и из-за… — она запнулась, — из-за всего этого, что я решила не попадаться ему под руку.
— Что же сделала Джорджина?
— Про это написано в газете, дорогая. Вон она на столе.
Эллен прочитала заметку в «Таймс».
— Это Джорджина достала для них билеты, — объяснила миссис Собридж. — Лучше б ей этого не делать. Это было так… так опрометчиво с ее стороны.
22
К позорным стульям привязывали в Англии женщин дурного поведения и мошенников.