Салли не простила ему этой обидной медлительности. Она считала, что Моррис до сих пор ей ничего как следует не объяснил, и пусть не притворяется, будто и понятия не имеет, в какое затруднительное положение она попала из-за его небрежности. Оскорблял ее и барский, холодный тон мужа.
— Ты уплатил по моему счету, Моррис? — спокойно спросила она.
Моррис не ответил.
Салли продолжала:
— В таком случае, мы еще у них в долгу. За стол и квартиру мы задолжали мистеру и миссис Фогарти, по моим подсчетам, около двадцати фунтов. Если бы даже я взяла с них деньги за свою работу, мы бы все-таки остались должны еще несколько фунтов. Ты играл вчера вечером в карты, Моррис. У тебя нашлись деньги на карты, значит, ты мог бы заплатить мистеру и миссис Фогарти. Почему ты этого не сделал?
— Послушай, Салли, если ты воображаешь, что я позволю тебе пилить меня, — воскликнул Моррис раздраженно, — ты сильно ошибаешься. — Он стегнул лошадей, и они рванулись вперед, подняв красную пыль, которая точно туман окутала тяжело нагруженную четырехколесную повозку. — Если я услышу еще что-нибудь подобное, я тебя отправлю обратно в Южный Крест.
— Нет, Моррис, — сказала Салли, и в ее глазах мелькнула затаенная улыбка, — ты не отправишь меня обратно в Южный Крест. Ты меня никуда не отправишь. Я поеду туда, куда захочу.
Мистер Гауг растерянно посмотрел на жену. Никогда еще Салли не говорила с ним таким тоном; никогда так решительно не отвергала его право решать за нее. Она и раньше бывала упряма и делала иногда по-своему, например в Перте, когда они только что поженились, а потом в Южном Кресте, когда она пустила жильцов в их домишко из четырех комнат. Но при этом она была с ним особенно мила и ласкова, словно чувствовала себя виноватой перед ним.
В самые трудные времена их совместной жизни Салли всегда была стойка и предана ему, вспоминал Моррис. Никогда она не позволяла ему корить самого себя за те неудачи, которые на них обрушивались. Никогда не давала повода пожалеть о том стремительном романтическом порыве, который толкнул их друг к другу. И он не сомневался в ее любви к нему даже в тот короткий период, когда ей так нравилось изображать из себя мотылька, порхающего по гостиным английской колонии в Перте. Как он был поражен тогда, открыв, что она привлекательна и для других мужчин. Да, Салли бывала чуть-чуть неосторожна, но всегда относилась к нему с тем наивным преклонением, которое помогало ему забыть о том, что его собственная семья смотрит на него как на паршивую овцу и бездельника. Что же это теперь нашло на его жену? Почему она так говорит с ним? Уж не разлюбила ли она его? Неужели его долгое отсутствие и кажущееся равнодушие к ней ранили ее так глубоко, что она уже не питает к нему прежних чувств?
Погруженный в эти мрачные размышления, Моррис не делал попыток возобновить разговор. И вот они сидели рядом, как чужие, и смотрели поверх неторопливо трусивших лошадей на кочковатую дорогу, извивавшуюся среди зарослей.
На окраине города было разбросано несколько палаток, виднелась взрытая земля, груды красно-желтого гравия и торчавшие над шахтами копры. Несколько старателей, возвращавшихся с севера, куда они ходили на разведку, окликнули Морриса: им хотелось узнать новости относительно похода в Лондондерри. А Моррис расспросил, как они вели разведку, найдено ли что-нибудь подходящее. Нет, ничего, отвечали те, и продолжать поиски не стоило; а одного их товарища темнокожие закололи. Они напали на лагерь и забрали все продовольствие. Потом старатели пошли дальше в сторону Кулгарди, а Моррис и Салли продолжали свой путь в Хэннан.
Немного дальше они нагнали караван верблюдов с погонщиками-афганцами, шествующими по обочине дороги.
Тянулись часы и мили — мили красной земли, усеянной кусками черного железняка, среди которого росли тощие корявые деревья с темными листьями, стоявшими ребром к солнцу и сливавшимися вдали в сплошное серое море. Часы и мили под бледным, неизменно голубым небом. И казалось, что повозка и впряженная в нее пара лошадей — это какое-то насекомое, медленно ползущее по дороге.
Вдруг Салли издала легкое восклицание, и Моррис взглянул на нее, ожидая, что она заговорит; но она ничего не сказала; она сидела рядом с ним, выпрямившись, лицо ее казалось очень юным и суровым. Салли должно быть теперь двадцать два, соображал Моррис. Когда они поженились, ей было восемнадцать, а с тех пор прошло четыре года. О чем она думает, глядя перед собой строгим взглядом и крепко сжав неулыбающиеся губы? Какую она состроила серьезную мордочку!
Что с ней? Казалось, она думает на каком-то языке, которого он почти не знает. Моррис никогда не забывал о том, что он англичанин, а Салли родилась в колонии, да еще так гордится тем, что она дочь и внучка пионеров, как будто она чистокровная принцесса. Здесь их взгляды коренным образом расходились, и это сильно раздражало его.
Разумеется, нужно считаться с обычаями страны, с условиями жизни в новой, непривычной обстановке; втайне Моррис все же был привержен некоторым традициям, которых Салли отнюдь не уважала. Она, например, никак не хотела признать, что неудобно для миссис Моррис Фитц-Моррис Гауг работать простой служанкой в каком-то трактире на золотых приисках. Моррис еще понял бы, если бы эта работа вызывала в ней негодование и отвращение; но то, что она предпочла ее возможности получать помощь от Олфа, это было выше его понимания.
Но Салли относилась так ко всему, в чем он видел привилегии аристократов. Она считала нелепым притязать на эти привилегии в стране, в которую еще так много надо было вложить труда. И, может быть, она права, думал Моррис. Он узнал это на собственном опыте, когда попробовал хозяйничать на ферме. И здесь, на золотых приисках, человек должен показать свое умение работать, и притом на тех же условиях, что и все. Моррис уже отказался от многих предрассудков, касающихся отношений между хозяином и работником, но кое-что от прошлого еще осталось.
Он не желал признавать стремление колонистов к демократическому образу жизни и считал это болезнью, которую приходится терпеть, раз ее нельзя излечить. Но у Салли были какие-то странные плебейские наклонности, которые его раздражали. Она, видимо, чувствовала себя в своей стихии, и такая жизнь казалась ей естественной.
Может быть, виной тут то, что она выросла в колонии? Ведь говорят же, что пионерство развивает в людях независимость и уверенность, и, конечно, помогая отцу в работе на ферме, она привыкла надеяться на себя и своевольничать. Однако Джон Уорд оставался твердолобым старым консерватором. У семьи были хорошие связи, и Моррис не мог себе представить, чтобы миссис Уорд одобрила поведение какой-либо из своих дочерей, если бы та вздумала проявлять независимость и оспаривать авторитет мужа, как это делала Салли.
Конечно, в том, что случилось, есть доля и его вины. Моррис не мог ни оправдать себя до конца, ни объяснить, почему он так медлил с приездом. Теперь ему было стыдно за то отчаяние и апатию, которые овладели им, за то, что он так долго не писал и не заботился о ней. Но он надеялся вернуться победителем, с целым состоянием в кармане, вознагражденный за годы тяжкого труда; ведь выпадает же такое счастье на долю стольких людей. А они, дуралеи, только и знают, что швырять сотни фунтов на пьянство и проституток.
Моррис уверял себя, что еще неделю назад он надеялся выгодно продать участок, который разрабатывал вместе с Фриско, и встретить Салли добрыми вестями: доказать ей, что даже в трудном деле золотоискательства он показал себя молодцом. Но, по правде сказать, только когда до него дошли слухи о том, что у Фогарти появилась новая официантка, и он понял, какую роль там играет Салли, в нем проснулся инстинкт собственника и побудил его поехать в Кулгарди и увезти жену в Хэннан.
Он был сильно разочарован, увидев, что ей не очень-то хочется ехать с ним. И еще больше разочаровало его открытие, что Салли уже не та любящая и покорная жена, какой она была, когда они расстались. Встречаясь с ней взглядом, он больше не находил в ее глазах тающей нежности, его уже не манили к себе ее губы, всегда готовые к поцелую. Черты лица ее стали строже. И это отнюдь не украшало ее.