– Верно, ничего разыграли? – весело и просто спросил он. – Это, знаете ли, в учебных целях, своими силами, а уж мы разве артисты?

– Все очень живо и естественно, – сказала Балашова, – напрасно вы думаете…

– Смеялись мои ребята, – говорил Лапшин, – цирк прямо был…

И, очень довольный, Лапшин завязал папку и стал рассказывать о налете, который инсценировал. Артисты его обступили, и он понимал, что им хочется рассказа пострашнее, но врать он не умел, да по привычке совсем убирал из рассказа все ужасное и ругал бандитов.

– Да ну, – говорил он, посмеиваясь, – так, хулиганье вооружилось. Разве это налетчики?

– Так как же все-таки с перековкой? – капризным голосом спросил бритолобый артист. – Должны мы знать, в конце концов, ведь подтекст решается не в день премьеры, а нынче, немедленно…

Лапшину приходилось одновременно отвечать и насчет перестройки, и по поводу «манер» жуликов, и про то, как бывшие бандиты играют в карты, и про воровские песни. Но главное, что интересовало их, – это были убийства – двойные, тройные, трупы в мешках, все то, с чем Иван Михайлович никогда почти не сталкивался.

– Да выдумывают невесть что! – с досадой наконец решился сказать он, – вздор все это, базарные сплетни!

– А Ленька Пантелеев? – не без ехидства спросила старуха с двойным подбородком.

– Давно было это дело.

– Но тем не менее было?

Лапшин промолчал и, сделав вежливое лицо, стал собирать и ставить в шкаф свои альбомы и папки.

– А вот скажите, это убийство тройное на днях произошло, – не унималась старая артистка с двойным подбородком, – как вы себе представляете психологию убийцы?

– Не знаю, – сказал Лапшин. – Бандит еще не найден.

– Ах, так! – любезно сказала артистка.

– Да! – сказал Лапшин. – К сожалению.

Прижав коленкой дверцу, он запер шкаф и остановился посередине кабинета в ожидающей позе.

– А вот, скажите, – спросил лысый артист и склонил свою яйцеобразную голову набок, – убийство на почве ревности, страсти роковой вам случалось видеть?

– Случалось, – сказал Лапшин.

– И… как же? – спросил артист.

– Я работаю по преступности много лет, – сухо сказал Лапшин, – мне трудно ответить вам коротко и ясно.

– Ну, спасибо вам! – сказал вдруг тучный артист в крагах и стал пожимать Лапшину руку обеими руками. – Я очень много почерпнул у вас. От имени всего коллектива благодарю вас. Надеюсь и впредь бывать у вас и пить от истоков жизни.

– Пожалуйста! – сказал Лапшин. – Прошу.

Пока они собирались уходить, он открыл форточку, надел шинель и позвонил, чтобы давали машину. Досады и раздражения он уже не чувствовал и, спускаясь через две ступеньки по привычной лестнице, с удовольствием представлял себе Балашову. «Вот бы кого нынче на пирог позвать, – вдруг подумал он, – то-то бы славно было! Милый она, наверное, человек!».

Машина к подъезду еще не подошла.

Стоя в дверной нише служебного выхода и оглядывая огромную, белую от снега площадь, Лапшин вдруг явственно услышал голос одного из актеров, с досадой говорившего:

– Да полно вам, дурак ваш Лапшин! Дурак, и уши холодные! Чиновник, тупой, ограниченный человек и грубиян в довершение…

Мимо, табунком, прошли артисты, и толстый старик в крагах, тот самый, что давеча обеими руками пожимал руку Лапшину, брюзгливо говорил:

– Чинуша, чинодрал, фагот!

«Почему же фагот? – растерянно подумал Лапшин. – Что он, с ума сошел?»

Сидя в машине, он по привычке припоминал свой разговор с артистами и, только восстановив все до последнего слова, решил, что был совершенно прав, коротко отвечая на вопросы, что отвечать пространно было невозможно и что психология преступления и все прочие высокие темы не укладываются в вопросы и ответы на ходу, а потому прав Лапшин и неправ толстый артист в крагах.

«И не чиновник я, – рассуждал Лапшин, – и не дурак, и не фагот, это ты, товарищ артист, все врешь. Правда, я грубоватый иногда и образование у меня подкачало, так ведь не по моей вине. Вопросы же вы сами задавали глупые. И вообще чудак-народ! – неодобрительно, но уже весело думал Лапшин. – Чудак, ужели все наши артисты такие – в глаза одно, а за глаза другое? Нет, вряд ли, это, конечно, исключение!»

Дома, открыв парадную своим ключом и стараясь не скрипеть сапогами, Лапшин умылся в ванной, с удовольствием надел шлепанцы и вошел в комнату, где уже пахло пирогами с капустой, которые Патрикеевна держала покуда «с паром», то есть под толстым полотенцем.

– Я уж и в Управление звонил! – сказал Окошкин. – Ждем, ждем!

Ждали: сосед по квартире хирург Антропов; полный, с иголочки одетый брюнет, которого Василий довольно пренебрежительно представил: «Некто Тамаркин, в одной школе имели честь учиться, вот и пришел»; и еще старый товарищ Лапшина по ВЧК и гражданской войне, теперь начальник крупной автобазы Пилипчук.

– Алексей-то Владимирович не появлялся? – спросил Лапшин, крепко пожимая руку Пилипчуку, которого очень любил, но с которым встречался редко.

– Сейчас заявится, – ласково ответил Егор Тарасович. – Большое теперь начальство наш Леха.

На столе среди тарелок с угощением были разложены подарки: от Патрикеевны – вышитая бисером туфелька для часов, от Окошкина – портсигар с изображением стреляющего из пистолета, почему-то полуголого юноши, от Антропова – флакон одеколона, про который доктор сказал, что он – «мужской», от Пилипчука – шкатулка карельской березы неизвестного назначения.

– Изящно сделано! – произнес Егор Тарасович. – Марки почтовые будешь держать, конверты там, вообще письменные принадлежности.

Шурша шелком, пришла из кухни Патрикеевна, сказала, что гусь перепреет и она ответственность с себя снимает.

– Заметьте, Иван Михайлович, наша начальница губы себе подмазала, – сообщил Окошкин. – Переживает, я считаю, вторую молодость.

– У меня всегда губы удивительно красные! – рассердилась Патрикеевна.

– Как у вампира, – сказал Окошкин.

В ожидании Алексея Владимировича за стол не садились, а сели у топящейся печки и стали разговаривать о возрасте.

– До сорока оно, конечно, еще козлом прыгается, – говорил Антропов, – нет-нет, какое-либо антраша и выкинет человек. А сорок – порожек. Перешагнул и задумался. Солидность появляется в человеке, лысина блестит, и в волейбол играть даже неловко. Одним словом, хоть еще и не старость, но уже и не молодость.

В голосе Антропова Лапшину слышались грустные интонации, он понимал, что Александр Петрович, рассуждая, думает о своей милой Лизавете, ему хотелось подбодрить доктора, сказать ему что-нибудь резкое, такое, чтобы тот встряхнулся, рассердился, но при Пилипчуке и совсем чужом, развязном Тамаркине нельзя было касаться того, что болело у Александра Петровича, и Лапшин лениво поддакивал:

– Да уж чего, конечно, возраст паршивый, переломный. Годам к пятидесяти опять все налаживается, там картина ясная и приговор апелляции не подлежит. Пожилой человек – и все. И с точки зрения пожилого человека вполне спокойно можно прожить, что тебе в дальнейшем положено.

– А у нас есть родственник, ему сто шестьдесят, – фальцетом сказал Тамаркин. – И представляете, Иван Михайлович, веселый, бодрый, полный сил, абсолютный оптимист.

Лапшин покосился на Васькиного товарища и промолчал. Он знал, что люди, случается, живут и больше, но не поверил Тамаркину.

– Тоже Тамаркин? – угрожающе спросил Окошкин.

– Нет, как раз у него другая фамилия.

– А то мы проверим через Академию наук, – сказал Вася. – Эти лица все там на учете, верно, Иван Михайлович? Мы по нашей линии вполне можем проверить. Ты скажи, Тамаркин, может, врет твой родственник?

Потом рассуждали о событиях в Австрии и Чехословакии.

– Все ж промолчали, когда они вкатились в Вену, – задумчиво говорил Лапшин. – Промолчали и признали. А стратегическое значение этого дела нешуточное. Австрия для фашистов мост на пути в Италию, Венгрию, Югославию, вообще на Балканы, и охватывается фланг Чехословакии. Муссолини теперь тоже не сам по себе, а, извините-подвиньтесь, без фюрера пискнуть не сможет.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: