– Так и написать – кошмар? – осведомился Ханин.
Иван Михайлович улыбнулся:
– Это, брат, тебе видней. Но только мы здесь так рассуждаем: главное – вовремя предотвратить преступление. Конечно, оно не просто. Вот давеча с Андреем Митрохиным крупный разговор у нас состоялся, что-де Жигалюса рано мы взяли и не получили богатое дело. Если бы еще девять погорело молодцов – тогда шуму на весь Союз. Вникаешь?
– А Занадворов как на это смотрит? – осведомился Ханин.
Иван Михайлович промолчал. Ему не положено было рассуждать с Ханиным о Занадворове, Занадворов – приезжее начальство, чего тут лясы точить.
– Воздерживаешься? – осведомился Давид Львович. – Я понимаю, служба – она служба и есть. Ну а еще какие новости?
– Новости у нас, к сожалению, часто бывают, – ответил Лапшин. – Тебе в каком духе требуются? Острый детективчик или как проморгала школа с родителями? По ком нынче ударишь своей сатирой?
Они всегда немножко подкалывали друг друга. Например, Ханин утверждал, что лучше жить грязно и интересно – так, как живет он, чем чисто и неинтересно – так, как живет Лапшин, на что Иван Михайлович только улыбался и «устраивал страшную месть» Ханину, дождавшись случая, когда тот развивал ему свои планы на будущее.
– Через годок засядешь? – спрашивал он добродушно. – Значит, сорок тебе стукнет?
Ханин кивал:
– Сорок один.
– Интересно: ты только засядешь, а Пушкин уже четыре года как умер.
Ханин не обижался. Он вообще умел не обижаться на Лапшина, хотя тот говорил ему подчас очень горькие вещи.
Так и нынче. Выслушав кое-какие шуточки Ивана Михайловича насчет того, что самый страшный враг Ханина – это слово «пока» («пока напишу несколько очерков», «пока съезжу, пока подразберусь с материалами, а потом засяду всерьез»), Давид Львович уехал в редакцию, а Лапшин отправился читать лекцию.
После лекции было много вопросов, и так как преподаватель судебной медицины Коровайло-Крылов заболел гриппом и попросил своего старого ученика Лапшина «занять окно», Иван Михайлович после перерыва вернулся опять в аудиторию. Руки у него были в мелу, он чувствовал себя разгоряченным и понимал, что говорил хорошо, что возникший между ним и курсантами контакт не исчез за время перерыва, что курсанты сами про» должали в перерыве его тему, – и с ходу стал продол» жать.
– Вот вам обстоятельства дела, – говорил Лапшин, постукивая мелом по доске и любуясь второй схемой, которая тоже вышла удачной – четкой и твердой. – Понятно, почему именно мы пошли теперь этим путем?
Аудитория одобрительно загудела.
– Таким образом, – поворачиваясь к аудитории и щегольским жестом бросив мел, заговорил Лапшин, – таким образом, мы, следовательно, оказались в глупейшем положении. Верно? А инженер продолжает ходить ко мне, волнуется, плачет. Я его отпаиваю водой и вообще чувствую себя плохо. Что я ему скажу? И вот однажды, во время чуть не шестого посещения, я гляжу на него и думаю: «Слабый, ничтожный человек, а какую деятельность развел вокруг смерти своей жены! Как угрожает, как кулаком стучит!» Взглянул ему в глаза. Взглянул и ясно вижу – в глазах у него выражение ужаса, истерического ужаса. И тут меня, как говорят, осенило. Он, думаю, он самый! Сижу, слушаю, как он мне грозит, и как поносит следственные органы, и как ругается, а сам в уме перебираю хозяйство свое и обстоятельства дела и спорю сам с собой и, еще недоспорив и недовыяснив, негромко говорю ему: «А не вы, простите за нескромность, убили свою жену?» У него даже пена на губах. Вскочил, ногами топает: «Я в Москву поеду, я вам покажу, меня тот-то знает и тот-то, вам не место здесь!» Прошу учесть, товарищи, основное положение того, что я вам рассказываю: не имея улик, я знал только одно: что инженер мой – слабый и ничтожный человек и что именно такие люди в подобных ситуациях поступают так. Но, не имея улик, я не мог его посадить и вел дело почти в открытую…
Вместо сорока минут Лапшин проговорил час с четвертью, и все-таки его не отпустили. Он еще долго стоял в кольце слушателей и долго отвечал на вопросы, а потом все провожали его по коридору, по лестнице, до гардероба. Застегивая шинель, он говорил:
– Вот вы спрашиваете о первопричине этого тягчайшего преступления. Действительно, невероятная вещь: прожить с женой, казалось бы, в мире и согласии около сорока лет и убить ее зверским способом. Почему?
Иван Михайлович вновь расстегнул шинель, снял фуражку, положил ее на барьер гардероба. Усатый дядя Федя, гардеробщик школы, наклонился вперед, подставил ладошку под ухо. Курсанты сжались еще теснее, кто-то охнул:
– Легше, Гордиенко, задавишь…
– А ты сам на ногах держись…
– Тш-ш-ш! – зашипели ближние. – Говорить не даете…
– Да тут уже и говорить ничего не осталось, – не торопясь сказал Лапшин. – Пришлось искать свидетелей свадьбы этого самого моего инженера. Ну, нашелся один в Омске, другой на Украине проживал уже на покое – старичок, по фамилии Венецианов. Занялись мои работники с ними. И что же мы увидели, какую картину? А вот какую: инженер мой женился не этого… не по любви, что ли… Был студентом-технологом, квартировал неподалеку от Техноложки у попа некоего, по фамилии Веселитский. Ну, дело молодое, приглянулась студенту, поповская дочка Аглая Васильевна. Так, ничего особенного не было, даже и по тем строгим временам. Ну а дочка бы вроде перестарок, засиделась в девках. Попище – Веселитский, отец Василий – многосемеен, ртов много, студент и охнуть не успел – его поп с попадьей образом и благословили. Он туда-сюда: «Да я, да за что, да ведь…» Слабый человек, как я вам уже докладывал. А попище на испуг его: «Пойду в Технологический». Там тоже свой поп, пошла писать губерния. Ну а надо еще отметить, что инженер наш сам из поповской семьи, и из беднейшей, захудалой. Были попищи, а были и попики, что сами и бороновали, и сеяли, и жали. Вот из таких отец-то Захарий был – попишка сельский, неудачливый, да и приходишко хуже нельзя. Ну, консистория дала команду – из губернии в уезд, из уезда ниже. Собралась гроза над Захарием, тот в Петроград, да сыну в ноги и упал. Плачет, и архиереевым гневом стращает, и руки сыну целует. Куда, дескать, я, старый лапоть, денусь, куда голову с больной попадьей приклоню. Слаб студент – тут совсем ослабел. Повенчали. А за свадебным столом, выпив для куражу, он, молодой-то, возьми и скажи товарищу своему, Венецианову этому: «Я ее, Виктор, все едино со временем убью. Вот вспомнишь. Она меня погубила, и теперь навсегда лишен я и семьи любимой, и угла своего – так и я ее погублю». Конечно, и Венецианов и другой товарищ – теперь он крупный ученый – посмеялись. Знаете, готовые есть такие присказочки, на все случаи жизни: «стерпится – слюбится». Ему это и сказали все под рюмочку да под закусочку. Дескать, не робей, воробей, все со временем утрясется. Так вот ведь, не утряслось. Покойница эта, Аглая Васильевна, норовистая была и властолюбивая, все его, мужа, как он сам потом на следствии рассказал, все, понимаете ли, толкала вверх, в профессуру, а он, как говорил, назло ей ничего не хотел и, несмотря на свои способности, толок воду в ступе. Товарищи его обгоняли, имена многих из них становились известными, а он не желал ничего только потому, что она желала его восхождения. Вот в такой войне и жили – и чем дальше, тем хуже. И с каждым днем все более он зверел на нее за то, что, как он считал, погубила она ему жизнь. Из сорока лет брака более тридцати он готовил убийство, обдумывал его, строил свой немыслимые комбинации и мечтал, как, освободившись от Аглаи Васильевны, начнет заново свою жизнь…
Курсанты слушали молча, словно бы не дыша. Гардеробщик дядя Федя пошевелился, на него зашипели.
– Вот так! – произнес Лапшин. – Вон какие случаи-то случаются на свете…
– Почему же, товарищ Лапшин, не развелся он с нею? – спросил белолицый, ясноглазый курсант Авдеев. – Ведь простое дело…
Иван Михайлович внимательно посмотрел на Авдеева, ответил с невеселой строгостью в голосе.
– Она бы наш развод не признала. Поповская дочь, – они в церкви венчаны, ей дела до загса нет. Она бы от него не ушла, а ежели бы он от нее ушел – отыскала бы.