И, действительно, Иван Иванович был выкован. Стройный, подтянутый, с нафабренными черными усами и наголо остриженной седой головой, он держался прямо, как деревянный солдатик, и был всегда одинаково неутомим, несмотря на свои полсотни лет.

— А это, — что Орлов? Петьдесят мазков!

— Мазки! Кровищито на полу, хоть ложкой хлебай, — донеслось из толпы солдат.

— Эдакто нас маленькими драли… Да, вы, господа юнкера, думаете, что я, Иван Иванович Ярилов? Да?

— Так точно.

— Так, да не точно. Я, братцы, и сам не знаю, кто я такой есть. Не знаю ни роду, ни племени… Меня в мешке из Волынской губернии принесли в учебный полк.

— Как в мешке?

— Да так, в мешке. Ездили воинские команды по деревням с фургонами и ловили по задворкам еврейских ребятишек, благо их много. Схватят в мешок и в фургон. Многие помирали дорогой, а которые не помрут, привезут в казарму, окрестят и вся недолга. Вот и кантонист.

— А родителито узнавали деток?

— Родители!…Хм… Никаких родителей. Недаром же мы песни пели: «Наши сестры — сабли востры»… И матки и батьки — все при нас в казарме… Тактос. А рассказываю вам затем, чтобы вы, молодые люди, помнили да и детям своим передали, как в николаевские времена солдат выколачивали… Вот у меня теперь офицерские погоны, а розог да палок я съел — конца краю нет… Мне об это самое место начальство праведное целую рощу перевело… Так полосовали, не вроде Орлова, которого добрая душа, майор, как сына родного обласкал… А нас, бывало, выпорют, да в госпиталь на носилках или просто на нары бросят — лежи и молчи, пока подсохнет.

— Вы ужасы рассказываете, Иван Иванович.

— А и не все ужасы. Было и хорошее. Например, наказанного никто попрекнуть не посмеет, не как теперь. Вот у меня в роте штрафованного солдатика одного фельдфебель дубленой шкурой назвал… Словом он попрекнул, хуже порки обидели… Этого у нас прежде не бывало: тело наказывай, а души не трожь!

— И фельдфебель это?

— Да, я его сменил и под арест: над чужой бедой не смейся!… Прежде этого не было, а наказание по закону, закон переступить нельзя. Плачешь, бывало, да бьешь.

— Вот Шептун бы тогда в своей тарелке был! — заметил кто то.

— Таких у нас бывало. Да такой и не уцелел бы. Да и у нас ему не место.

— Эй, Коля! — крикнул он Павлову. Русые баки, освещенные славными голубыми глазами, повернулись к нему.

— Дело, брат, есть. До свиданья, молодежь моя милая.

Вокруг Ярилова и Павлова образовался кружок офицеров. Шел горячий разговор. До нас долетели отрывистые фразы:

— Итак, никто не подает ему руки.

— Не отвечать на поклон.

— Ну, что такое, — горячился Павлов, — я просто вызову его и пристрелю… Мерзавцев бить надо…

— Ненормальный он, господа, согласитесь сами, разве нормальный человек так над своей семьей зверствовать будет… — доказывал доктор Глебов.

Повашему все — ненормальный, а понашему — зловредный и мерзавец, и я сейчас посылаю к нему секундантов.

— Нет, просто руки не подавать… Выкурим… Из канцелярии выходил довольный и улыбающийся майор. Офицеры его окружили.

А Орлов бежал тотчас же после наказания. Так и пропал без вести.

— За водой ушел, — как говорили после в полку. Вспомнились мне его слова:

— На низы бы податься, к Астрахани, на ватагах поработать… Приволье там у нас, знай, работай, а кто такой ты есть, да откуда пришел, никто не спросит. Вот ежели что, так подавайся к нам туда!

Звал он меня.

И ушел он, должно быть, за водой: как вода сверху по Волге до моря Хвалынского, так и он за ней подался…

* * *

Первые месяцы моей службы нас обучали маршировать, ружейным приемам. Я постиг с первых уроков всю эту немудрую науку, а благодаря цирку на уроках гимнастики показывал такие чудеса, что сразу заинтересовал полк. Месяца через три открылась учебная команда, куда поступали все вольноопределяющиеся и лучшие солдаты, готовившиеся быть унтерофицерами. Там нас положительно замучил муштровкой начальник команды, капитан Иковский, совершенно противоположный Вольскому. Он давал затрещины простым солдатам, а ругался, как я и на Волге не слыхивал. Он ненавидел нас, юнкеров, которым не только что в рыло заехать, но еще «вы» должен был он говорить.

— Эй, вы! — крикнет, замолчит на полуслове, шевеля беззвучно челюстями, но понятно всем, что он родителей поминает.

— Эй, вы, определяющиеся! — вольно! корровы!!., А чуть ктонибудь ошибется в строю, вызовет перед линией фронта и командует:

— На плечо! Кругом!… В карцер на двое суток, шагом марш! — И юнкер шагает в карцер.

Его все боялись. Меня он любил, как лучшего строевика, тем более, что по представлению Вольского я был командиром полка назначен взводным, старшим капральным, носил не два, а три лычка на погонах, и за болезнью фельдфебеля Макарова занимал больше месяца его должность; но в ротную канцелярию, где жил Макаров, «не переезжал» и продолжал жить на своих нарах, и только фельдфебельский камчадал каждое утро еще до свету, пока я спал, чистил мои фельдфебельские, достаточно стоптанные, сапоги, а ротный писарь Рачковский, когда я приходил заниматься в канцелярию, угощал меня чаем из фельдфебельского самовара. Это было уже на второй год моей службы в полку.

Пробыл я лагери, пробыл вторую зиму в учебной команде, но уже в должности капрального, командовал взводом, затем отбыл следующие лагери, а после лагерей нас, юнкеров, отправили кого в Казанское, а кого в Московское юнкерское училище. С моими друзьями: Калининым и Павловым, с которыми мы вместе прожили на нарах, меня разлучили: их отправили в Казань, а я был удостоен чести быть направленным в Московское юнкерское училище.

* * *

Вместо грязных нар в Николомокринских казармах Ярославля, я очутился в роскошном дворце Московского юнкерского училища в Лефортове и сплю на кровати с чистым бельем.

Дисциплина была железная, свободы никакой, только по воскресеньям отпускали в город до девяти часов вечера. Опозданий не полагалось. Будние дни были распределены по часам, ученье до упаду, и часто, чистя сапоги в уборной еще до свету при керосиновой коптилке, вспоминал я свои нары, своего Шлему, который, еще затемно получив от нас пятак и огромный чайник, бежал в лавочку и трактир, покупал «на две чаю, на две сахару, на копейку кипятку», и мы наслаждались перед ученьем чаем с черным хлебом.

Здесь нас ставили на молитву, вели строем вниз в столовую и давали жидкого казенного чаю по кружке с небольшим кусочком хлеба. А потом ученье, ученье целый день! Развлечений никаких. Никто из нас не бывал в театре, потому что на это, кроме денег, требовалось особое разрешение. Всякие газеты и журналы были запрещены, да, впрочем, нас они и не интересовали. На меня начальство обратило внимание, как на хорошего строевика и гимнаста и, судя по приему начальства, мечта каждого из юнкеров быть прапорщиком мне казалась достижимой.

Но как всегда в моей прежней и будущей жизни, случайность бросила меня на другую дорогу.

Я продолжал переписываться с отцом. Писал ему подробные письма, картины солдатской жизни, иногда по десять страниц. Эти письма мне потом пригодились как литературный материал. Описал я ему и училищную жизнь, и в ответ мне отец написал, что в Никольском переулке, не помню теперь в чьемто доме, около церкви Николы Плотника, живет его добрый приятель, известный московский адвокат Тубенталь. Написал он мне, что в случае крайней нужды в деньгах я могу обратиться к нему. Нужда скоро явилась. Выпивала юнкерация здорово. По трактирам не ходили, а доставали водку завода Гревсмюль в складе, покупали хлеба и колбасы и отправлялись в глухие уголки Лефортовского огромного сада и роскошествовали на раскинутых шинелях. Покупали поочередно, у кого есть деньги, пропивали часы, вторые мундиры — жили весело. И вот в минуту «карманной невзгоды» вспомнил я об адвокате Тубентале, и с товарищем юнкером в одно прекрасное солнечное воскресенье отправились мы занимать деньги, на которые я задумал справить день своего рождения, 26 ноября, о чем оповестил моих друзей. Мы перешли мост, вышли на Гороховую. Как сейчас помню — горбатый старик извозчик на ободранной кляче, запряженной в «калибер», экипаж, напоминающий гитару, лежащую на четырех колесах. Я никогда еще не ездил на таком инструменте и стал нанимать извозчика в Никольский переулок, на Арбат. Но когда он запросил страшную, по нашим тогдашним средствам, сумму, то мы решили идти пешком.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: