12
Теперь даже у маринистов читаем: «парусник». И всем понятно: «парусное судно». А в те времена брякни кто-нибудь: «Поехал на паруснике», грянул бы хохот: вообразил бы каждый езду верхом на матросе; специалисте по шитью парусов. Нынешний читатель может возразить: моряки не ездят, моряки ходят на кораблях. Отвечаю: в те времена и корабельщики говаривали: «Поехал по морю».
Ехать предстояло на галиоте «Жанна и Питер» – шкипер Лоренс уходил из Кронштадта в Амстердам. Каржавин засвидетельствовал паспорт в конторе полицейской и в конторе адмиралтейской. Переправил багаж на борт двухмачтового суденышка. Переночевал в гостинице и ранним утром, когда так далеко и чисто слышны корабельные колокола-рынды, направился с белокуреньким мальчуганом, демидовским внуком, в Купеческую гавань.
Тусклая волна шлепала, как тряпкой, о сваи. Пристань гудела под тяжестью телег и бочек. Кричали чайки, отчаливали и причаливали баркасы. Хорошо! Хорошо, да не совсем ладно: из Ораниенбаума, с южного берега Финского залива мчалась шлюпка.
Четверть часа спустя наперехват Федору тяжеловесно ринулся Каржавин-старший. Лицо его, налитое кровью, было страшным, горячие, темные глаза метали молнии, голос срывался:
– Подлец! Ступай за мной! Бежать вздумал?
И с той же тяжеловесной стремительностью – в адмиралтейскую контору. Не оглядывался, ни разу не оглянулся. А Федор… Федор шел за отцом, сжимая руку перепуганного, плачущего мальчугана. Да, шел за отцом – не посмел ослушаться. «Кто донес? – стучало в голове. – Кто ему донес?»
В конторе Каржавин-старший, раздувая ноздри, жестко попросил флотского офицера взять под караул «сего господина»: пачпорт фальшивый, вор и покуситель на жизнь родителя. Федор, серый, как холст, сказал: «Ложь». Каржавин-старший метнулся к железному ящику в углу… Стояли такие в людских, в караульнях, на кухнях: огниво, кремень, трут, два-три сухих полешка на растопку, лучины для раскуривания трубок… Метнулся, выхватил полено, занес над Федором, но дежурный мичман грянул, как в рупор: «Суши весла!» – и захохотал, как дурак.
В ту минуту возник адмирал, грузно-тугой и грозно-заспанный. Мичман пальнул рапортом. Его превосходительство с непонятной веселостью выдохнул: «Хо!» И, приблизившись к Федору, указательным перстом поднял его подбородок. Федор отшатнулся. «Хо?» – удивился его превосходительство. Приказал: «Связать!» – и спросил Каржавина-старшего:
– Покамест суд да дело, не угостить ли молодца порцией кошек?[6]
Сжав кулаки, Федор отступил на шаг. Шрам под скулой багровел. В миг единый Василий Никитич ухватил взглядом и эти кулаки, и этот шрам. Руки повторяли отцовские – такие же крупные, сильные, с побелевшими сейчас крепкими костяшками; раскаленный шрам, казалось, обжег Василию Никитичу губы, некогда шептавшие: «Ероня, бога ради, не утрать ребенка…» Он засопел, колупнул носком сапога половицу и отвернулся. «Хо!» – выдохнул адмирал и сделал знак мичману. Каржавины остались с глазу на глаз.
– Государь мой батюшка, – едва слышно, но очень отчетливо произнес Федор, – вот вы минуту тому едва не порешили меня, сладко бы вам жилось, окажись вы сыноубийцей?
– Ты меня, Федька, без полена убил, – трудно и хрипло отозвался Василий Никитич.
– А велика ли вам радость-то была бы увидеть в своем сыне рабский дух? Дух человека, рожденного под игом холопства?
– Не велика, Федька, радость, что вижу в тебе дух этого… как бишь? Руссо который, проповедник который: все общее. Знаю, не только противу отца бунтуешь, не только. Гляди, не сидеть бы на бобах.
– А сын ваш, – заключил Федор, будто не расслышав, – чадо ваше желает вам покоя и благоденствия. Статься может, никогда больше не увидимся.
– Будет! – отрезал Василий Никитич. – Аминь! Езжай куда хочешь. А только знай: нету у тебя отца. Нету!
День или два держали Федора под караулом. Удостоверились: паспорт нефальшивый, умысла на жизнь родителя не было. И Кронштадт медленно утонул за кормой галиота «Жанна и Питер».
Глава третья
1
По смерти бездетной вдовы Жакоб Лотте досталась крохотная мастерская. Если ты не ветришься, ветреность моды приносит доход.
Хорошенькая блондиночка могла бы стать гризеткой – содержанкой дворянчика на красных каблуках или нотариуса в черной мантии. Черта с два! Она была из тех, кого легко заподозрить в шашнях, но трудно склонить к ним. О да, уличные торговцы курятиной – по совместительству почтальоны Амура – доставляли то, что игриво называлось «цыплятками»: любовные записочки. И Лотта отправлялась на рандеву. Но только тогда, когда хотела, и только с тем, с кем хотела.
Ей предлагали брачные контракты. Она отказывала весело, беспечно, претенденты не оскорблялись: такова была общая участь. Постепенно отказы стали огорчать самое отказчицу. Лотта не находила того, кого у нас называют суженым. А ей так хотелось развести огонь домашнего очага.
2
Пожив в Голландии, Каржавин приехал в Париж. Он поселился на набережной Августинцев, у букиниста мсье Лами и сам называл себя этим именем – мсье Лами. Из осторожности? Избегая российских дипломатических чиновников? Объяснить не берусь.
Деньги были, Каржавин мог не служить – следственно, мог работать. Королевская библиотека принимала посетителей дважды в неделю. Ежедневно после полудня открывались кабинеты для чтения: четыре су – и пожалуйста. Федора привлекали история, физика, медицина. Круг интересов очерчивал и круг дружеских связей, включая знакомства давние, времен дядюшки Ерофея, и знакомства, сделанные вновь (5).
Читатель вправе сетовать на краткость предыдущего абзаца. Эта лапидарность объясняется просто, хотя и неудовлетворительно: Лотта на уме, Лотта…
Там, в России, Каржавин часто вспоминал Лотту. Разлука кормила его воображение отравленной пищей: он ревновал Лотту к безымянным и, разумеется, счастливым соперникам. Здесь, в Париже, словно бы отмщения ради, он не бросился со всех ног к Лотте. А случайная встреча в полумиллионном городе почти исключалась. Неслучайная тоже: он не посещал мастерские модисток, она – Королевскую библиотеку.
Да, они могли бы и не встретиться, если бы… если бы Каржавин однажды не отправился в тот ветхий дом, который нашел бы и с завязанными глазами. Потянуло на антресоли, где мальчика Теодора растил и воспитывал покойный дядюшка Ерофей? Так. Но это не все. И коли честно, далеко не все. Если есть в любви странности, а странности в любви есть, то одна из них таится в мгновенном приливе чувства и чувственности, словно бы отдохнувших в разлуке.
И Теодор пришел к Лотте. О, какие объятия, какие поцелуи! Лопни от зависти или умились от слез.
Недели не минуло, Федор предложил ей свое сердце. Она согласилась, не раздумывая. И вдруг всплеснула руками: у нас разные вероисповедания! Он расхохотался, запрокинув голову и трагикомически разведя руками.
– Послушай, милая, – сказал он сквозь смех, – для брачных наслаждений нужна только любовь. Только любовь, моя милая!
Кюре остался бы недоволен прихожанкой: у мадемуазель Рамбур не нашлось контрдоводов. Впрочем, она была нерадивой прихожанкой. Что же до Федора, то он пребывал в безверии.
Года два Теодор и Лотта носили цепи Гименея, сплетенные из роз. Увы, розы без шипов цветут лишь в кущах мифологии. Даже цепи из роз – цепи. Они требуют выносливости. Оба были вспыльчивы. Вспыльчивы и неуступчивы. Признавая ученость Теодора, она не признавала его правоту всегда и во всем. Признавая достоинства Лотты, он отвергал ее право на замашки вольной парижанки. Шквалы страсти нежной перемежались вспышками черной ревности. Упреки прошлому смешили Лотту, упреки настоящему бесили.
Мои подруги отнюдь не монашки? – саркастически изгибались ее брови. Э, лишь дурочки дают обет целомудрия!.. Она скоротала вечерок в доброй компании? – Лотта вздергивала нос. Она строит глазки учителю музыки и танцев? Гастон смазливый малый, но она – и этот плясун? Оля-ля, сердито посмеивалась Лотта, придумайте что-нибудь получше… У нее нрав вольной парижанки? Лотта колола, как пикой: мечтая о воле народов, жаждете моей неволи! И опускала, как палицу: толкуя о всемирном равенстве, хотите домашнего неравенства!
6
Канат, орудие телесного наказания нижних чинов.