Став белым, как колонна, Блэнфорд ушел в дом. Ему и вправду досталось от Ливии, сестры Констанс, которая пробуждала в нем ребяческую саморазрушительную любовь, лишь отчасти утоляя ее, зато выказывая почти такую же склонность к его юному другу — консулу Феликсу Чатто, теперь в ярости глядевшему в карты и повторявшему: «Кажется, твой банк!»

Ливия делала дураков из них обоих. Кстати, вовсе не из каприза, и это было в ней наиболее притягательным — просто она жила импульсами, которые не предполагали продолжения, и перебегала от объекта к объекту, не задумываясь о том, какую боль могла этим причинить. Или она родилась бессердечной, или ее сердце еще не познало любви. Неприятно было так думать о ней, но ничего другого не оставалось. И Обри и Феликс ломали голову над тем, как объясниться ей в любви, а она вдруг исчезла… Она не единожды делала это в прошлом, оставляя вместо адреса название одного кафе в Париже, и еще одного — в Мюнхене. Бедняжка Блэнфорд зашел так далеко, что даже купил ей кольцо — она позволила ему зайти так далеко. Не удивительно, что он вел себя столь вызывающе, ведь он осознавал свою ошибку, и то, что бремя любви, пробужденной Ливией, ему не по силам. Тем более в преддверии проклятой войны!

…Неожиданно Констанс пронзила острая боль, — когда она смотрела на всю компанию сверху из окна своей спальни, на розовые молодые невинные лица юношей, не ведающих обмана, еще ничего не знающих и ни в чем не уверенных. Ее брат Хилари сидел, как обычно, положив ногу на ногу и небрежно держа карты в загорелых пальцах. До чего же он был красив с этими своими светлыми волосами, великолепно четкими чертами лица и голубыми глазами! Всем своим видом он демонстрировал аристократическое недовольство, которое так невыгодно отличалось от простого и милого обхождения Сэма. Блэнфорд и Феликс ничем не удивляли — даже незнакомый человек мог бы, не раздумывая, поклясться, что они совсем недавно покинули Оксфордский университет и представляли собой книжных юношей, не ведавших, что такое реальная жизнь. А вот Хилари больше напоминал музыканта, уверенного в себе, абсолютно сложившегося, со своим отношением ко всему на свете. Временами он даже производил впечатление человека высокомерного, возможно даже слишком утонченного и благовоспитанного. У Хилари не было ни щедрого обаяния, ни теплоты его сестры. Он скрывался за маской холодности, а она так и не научилась скрывать свою уязвимость. Теперь Констанс стало жаль, что она ни за что ни про что подколола Блэнфорда, и она постаралась, как могла, загладить свою вину, в то время как Сэм из любовного половодья (в конце концов, его-то любили) великодушно изливал на него дружескую заботу, причем совершенно искренне. Незадолго до ссоры все ходили на пруд, чтобы искупаться в холодной воде, и Сэм сказал тогда:

— Констанс постоянно спрашивает: как ты позволил Ливии довести себя до такого состояния? Ведь ее поведение легко предсказуемо, потому что никогда не меняется!

Блэнфорд застонал, так как знал, что будет дальше: еще одна доза возбуждающих венских речей, которыми Констанс забивала им уши с утра до ночи — все Фрейд да Фрейд, труды которого она изучала в Женеве.

— Ливия-женщина воюет с мужчиной внутри нее, значит она кастратка, — сказал Сэм.

Это было очень смешно — и выражение его лица, и то, как он произносил свою тираду. Сам он ничего в этом не понимал, просто запомнил фразу, произнесенную возлюбленной, которая имела обыкновение сворачивать куда-то не туда в их интеллектуальных баталиях.

— Пусть Констанс идет к черту со своей теорией инфантильной сексуальности и со всем прочим в том же духе, — твердо произнес Обри.

На самом деле, эта теория в целом и околдовывала и отталкивала его, и он с неудовольствием посматривал на стопку брошюр на немецком языке, которую она таскала с собой все лето. «Фрейд!» Но ему ли не знать, что мужчина влюбляется совсем по другим причинам — да-да! Ливия обнаружила одну из его записных книжек и, не спрашивая разрешения, прочитала.

Она лежала на кровати, когда он вошел, и подняла голову, как ящерица, как змея, словно увидела его в первый раз. «Я поняла, — произнесла она наконец, удивленно вздыхая, — что ты — поэт». Это было незабываемое мгновение: Ливия продолжала смотреть на него и одновременно сквозь него, словно с помощью некоего оптического трюка заглядывая в будущее Обри. Как будто она вдруг вообразила его заново, вообразила его будущую жизнь и будущее его внутренней жизни, лишь произнеся короткую колдовскую фразу. Нельзя не любить человека, который столь недвусмысленно пророчествует, столь четко видит неясное будущее. Что она вычитала в его случайных записях? Сгустки мыслей, которые когда-нибудь в будущем станут поэзией или прозой или тем и другим вместе. «Моя смерть проделывает долгий путь в обратную сторону к тому времени, когда женщины были скромны или лукавы, или скромны и лукавы одновременно, или не скромны и не лукавы, а были попросту ГРЯЗЬЮ — раскинутыми ногами из грязи, между которыми я щедро вливаю живую кровь, обещание неутолимого желания, тогда как струны моей арфы беспрерывно дрожат, отзываясь эхом тишины, где бы она ее не находила». Ей не надо было говорить о том, как это прекрасно, потому что все сказал ее взгляд. И ему, выставленному напоказ, было радостно и страшно. Хилари еще раз раздал карты и с самодовольной резкостью откликнулся на решение Блэнфорда отправиться вместе с принцем в Египет.

— Это будет похоже на бегство, — сказал он, и Блэнфорд как отрезал:

— Так оно и есть. У меня нет моральных обязательств принимать чью-либо сторону в этом уничтожении, поистине вагнеровском.

Констанс тотчас набросилась на брата:

— Только не порть прекрасное лето, которое у нас было…

И мгновенно образы Прованса, Авиньона, милые горы из песчаника возникли в их пресыщенной памяти. Сколько же они все пережили тут — Средиземноморье открылось им, как медленно разворачивающийся свиток.

— Прошу прощения, — произнес Хилари.

— И я тоже, — эхом откликнулся Блэнфорд.

Они уже несколько недель жили в просторном, наполненном эхом, уродливом старом доме, блюдя тесную дружбу и любовь. Но мелкие перебранки оставляли неприятный привкус. Ту-Герц — так называлось это место. Наследство Констанс. И это название как торжественный барабанный бой звучало у них в головах, подчеркивая важность всего, с чем они неожиданно сталкивались и чему радовались в течение долгого неспешного проживания рядом с деревней, от которой было рукой подать до знаменитого романтического Авиньона. Папский город![3]

Тем же вечером, но позднее, сожаления проникли в сны Констанс, однако не настолько сильно, чтобы поблекла ее радость от лунного света на подоконнике, от медового запаха трав и от нежащего тепла мужского тела рядом с ней. До чего же чудесно проводить с мужчиной всю ночь, чувствовать, как бьется его сердце, а грудь опускается и поднимается под ее ладонью, пока он спит. Постепенно их ласки становились все более изощренными. Иногда казалось, что они с бешеной скоростью мчатся на тобоггане по головокружительно извилистому снежному спуску. Бывало, что тобогган выходил из-под контроля. «Сэм, ради бога: я в ужасе, как бы не забеременеть». Она не рассчитывала на любовное приключение и, хотя была эмансипированной до кончиков пальцев, оставила то, что называла весьма непочтительно «рабочей экипировкой», в женевской квартире. Сэм тоже не справлялся с задачей. «Я не могу остановиться», — хрипел он и все увереннее и настойчивее направлял ее к медленному, невыразимо дивному оргазму, настигавшему обоих. Потом и она и он, тяжело дыша, лежали без сил, словно после скачек с препятствиями. Очень любивший цитировать лимерики, причем, как правило, опуская начало и конец, Сэм как-то произнес: «Он был и сплыл, отдав ей пыл, хитрый старик из Болгарии».

Он постоянно был настороже, но стоило ему заснуть, и она могла часами наблюдать, облокотившись на руку, за тайнами его гладиаторского тела, которое, словно термос, хранило нежащее тепло. Ей нравилось чувствовать теплый тюльпанчик его члена, склонившегося на ее сторону и отдыхавшего, пока он предавался сну, но готового в любое мгновение очнуться — словно по взмаху волшебной палочки, стоило ей захотеть, и тотчас разбудить спящую кобру их юношеских страстей. У нее холодела кровь в жилах, когда она вспоминала, что он больше месяца не говорил с ней, оставался чужим и далеким, словно звезда, хотя она умирала от желания стать его возлюбленной. Как настоящая дура, она делала вид, будто у нее связь с пожилым мужчиной, психиатром, а в результате своего дурацкого бахвальства чуть не заморозила Сэма, чуть не превратила его в сосульку; потом ей потребовалось много времени, чтобы исправить глупую ошибку! Собственно говоря, весь последний год она спала с врачом, но это из любопытства, и она не собиралась к нему возвращаться, до того ей было с ним скучно. И вот теперь Сэм! Она уступила самому бездумному, бессмысленному существу, какое только можно вообразить. Но теперь она стала свирепой в любви, она почувствовала себя дикой кошкой; она решила, что одарит его необходимым ему блестящим умом, чувствительностью и проницательностью — всеми богатствами, которые сохранила для него. Благодаря ей, он разберется в себе и поймет, что она боготворит нечто, скрываемое им под грубостью и робостью, под приступами неразговорчивости; она пробьется сквозь коросту легкомыслия, сквозь милые пустячки литературных идолов, вроде старика Вуд-хауса, и непременно выбьет искры из глубоко запрятанной души! Несчастного мальчика наверняка пробрала бы дрожь, вырази она все эти помыслы словами. Он и так страдал, ощущая свою полную неадекватность. А ее программа воспитания наверняка ввергла бы его в настоящую панику.

вернуться

3

В Авиньоне долгое время (1309–1366; 1370–1377 гг.) находилась резиденция римских пап (период так называемого «Авиньонского пленения»). (Прим. ред.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: