Когда он поднялся к себе в комнату, чтобы переодеться к обеду, то, оказалось, что служанка уже разложила на кровати его форму, отпарив утюгом складки на брюках. Легкий привкус формальности был как нельзя кстати для первого вечера в обществе матери. Менять традицию не было нужды. Щетки с серебряными ручками и склянки с одеколоном уже покинули кожаные походные футляры, вновь заняв места в ванной, ибо он всегда брился перед обедом. До малейших подробностей тщедушная полька помнила особенности домашней жизни хозяев. Забавно было думать о том, как в ближайшее время ее наравне со всеми официально объявят рабыней… Лежа в горячей ванне, он размышлял об этом и хмурился. Потом, одевшись, спустился в картинную галерею, где к нему должна была присоединиться мать. Высокие окна и маленькое стрельчатое окно в дальнем конце, где было место только для дивана, и концертный рояль, придавали галерее домашнюю интимность. Здесь висели несколько портретов его предков, писанные разными художниками, был один прекрасный Климт,[33] и еще было несколько застекленных витрин с семейными реликвиями, достойными внимания посетителей. Поговаривали о некоей дальней родственнице с отцовской стороны, которая была также родственницей Клейстов,[34] и каким-то чудом в семье оказалась пара его любовных писем и рукописный вариант одной из пьес. Наверно, это был самый ценный экспонат, если не считать нескольких писем, касавшихся военных дел, которые отец получил от Гинденбурга.[35] Архив Клейста был несколько сомнительной добычей, хотя гений поэта уже давно был признан всеми. Однако… он все-таки обидел Гете самым неприятным образом; потом его самоубийство… это было как-то нехорошо(все-таки он происходил из военной семьи). Фон Эсслину довольно живо представилась такая картинка: красивая молодая пара расположилась на природе с большой плетеной корзиной, полной пирогов и фруктов. Фатальный пикник. На дне корзины лежал заряженный пистолет, который ожидал своей очереди, подобно гадюке Клеопатры… Фон Эсслин закрыл глаза, чтобы получше представить согретое солнцем озеро с плавающими лебедями, и услыхал резкий звук в летней тишине, потом увидел, как она падает на скамью, все еще в объятиях поэта… Нет, все-таки это отдавало дурным вкусом.

Одевшись, он достал медаль «Pour de mérite»[36] и прикрепил ее рядом со своим собственным Железным крестом под другими знаками отличия, которые его братья-офицеры обычно называли «конфетти». Медаль «Pour de mérite» (которая соответствовала германскому Кресту победы) его отец получил в конце первой мировой войны. Естественно, фон Эсслин дорожил медалью, и поскольку не мог носить ее открыто, то пришпиливал внутри нагрудного кармана, оставляя наружную сторону для своих личных, куда более скромных наград. Она тешила его и даже придавала уверенности — вроде талисмана. Он знал, что мать обратит на медаль внимание и обрадуется, хотя и не подаст вида. Фон Эсслин налил себе выпить и, усевшись за рояль, буквально заставил себя сыграть несколько мелодий из Штрауса. Пальцы стали совсем непослушными! Ему все время недоставало рояля, и прошла уже вечность с тех пор, как он в последний раз сидел за клавишами. Когда мать вошла, он сразу встал и под руку и повел ее к столу. Ему не хотелось засиживаться допоздна, так как завтрашний день обещал быть очень напряженным. Ужинали при свечах и разговаривали вполголоса — на всякий случай, чтобы никто не мог их подслушать, хотя оба были уверены, что полька не знает немецкого. Мать рассказала ему о визите молодого офицера из районной службы безопасности, который попросил разрешения установить в кухне подслушивающее устройство. Сначала фон Эсслин не поверил своим ушам, а потом расхохотался над тупостью местных служак. От их имения было так далеко до польской границы…

— Вот и я ему так сказала. После этого он ушел.

Ему даже не сообщили, кто ты.

— Вот как!

Они проговорили, пока часы не пробили десять, после чего поднялись, и она приготовилась идти в свою спальню. Это означало прощание, так как предполагалось, что утром, когда он уедет, она будет еще спать. Они обнялись.

— Пожалуйста, береги себя, — попросила она, и он дал ей обещание, провожая ее до двери; затем выключил свет и тоже поднялся по старинной лестнице вверх. В спальне фон Эсслин неторопливо, с некоторой печалью огляделся. Лампа на прикроватной тумбочке уже горела, и был отогнут угол одеяла.

Раздевшись, фон Эсслин улегся, раздумывая, не прочитать ли ему пару страниц детектива, прихваченного с собой, однако его мысли вновь обратились на его людей, на машины и на целую гамму чувств, которые были вызваны совершенно новой стратегией войны. Во-первых, никто и никогда еще не использовал военно-воздушные силы в качестве артиллерии и, во-вторых, никто прежде не осмеливался на такую мощную концентрацию военных сил, которым невозможно было противостоять. Почему демократические страны не способны трезво оценить эту новую стратегию — ведь совершенно очевидно, что они ничего не предприняли для укрепления своих военных сил в виду предстоящей угрозы? Это все равно что регби против тенниса, мощный тобогган против фиакра… Фон Эсслин вздохнув, отложил книгу и стал разглядывать обои. Кроме того, нельзя не учитывать значение абсолютной секретности, оберегаемой кодирующей машиной, которую назвали «Энигмой».[37] Нет, должно получиться, хотя отец и намекал осторожно на то, что все, мол, решается на поле сражения. Там-то как раз многое зависит от случайности!

Фон Эсслин полежал, выравнивая дыхание и давая волю блуждающим в голове мыслям, которые вскоре начали, замирая, исчезать. И он спокойно заснул, но перед этим все-таки успел выключить лампу.

Проснулся он ровно в час ночи, словно на его плечо с ласковой доверчивостью легла рука. Рука женщины. Он тотчас поднялся, можно сказать, послушно, словно в ответ на беззвучный призыв какого-то животного или птицы. В жесте не было ничего похожего на намек, фон Эсслин, словно лунатик, шел по коридору, а потом поднялся по внутренней лестнице, которая вела к комнате служанки. Это продолжалось уже много лет, с тех пор как ему исполнилось сорок. И за все время они не обменялись ни единым словом. Она лежала с открытыми глазами, повернувшись лицом к стене, — и даже не делала вид, будто спит. Раздевшись догола, он потихоньку лег рядом с ней, едва касаясь пальцами ее бока, будто подавая сигнал, который давным-давно стал привычным. Тогда и она медленно повернулась, молча, но жадно изогнула жилистое тело, чтобы принять в объятия его более мясистое и более длинное тело. Наконец они соединились в немом поединке, подобно двум опытным борцам, и он ощутил в паучьей цепкости худых бедер и рук неожиданную беспомощность, агонию сексуального подчинения, даже самоуничижения. Она подалась к нему, как будто жаждала единственно, чтобы он растоптал, сокрушил ее, но это было просто уловкой, ибо она чувствовала, как нарастало его вожделение, как он проникал в нее, и все более неистово, со всепоглощающей целеустремленной страстью приближая их обоих к оргазму, который заставит задохнуться и, забыв обо всем на свете, погрузиться в блаженное забытье. Ни одного слова, ни одного лишнего жеста как с той, так и другой стороны. Словно они были насекомыми, отзывающимися и на ритм, и на длину волн света или звука. С закрытыми глазами ее маленькое темное личико было похоже на посмертную маску в шлеме из волос — таких темных, что они напоминали волосы японских кукол. Такие же волосы — у трупов на Востоке. У нее было симпатичное лицо, но жутко истощенное, жутко худое. А голова совсем как у ужа; человеческие же черты — глаза и зубы — были даже красивы. Когда она была помоложе, то могла сойти за petit rat de l'Opera.[38] Она принадлежала ему, она подчинялась его воле, и это питало его вожделение; он взял ее, и точно так же его армия вскоре возьмет ее страну и ее народ, возьмет силой, прольет кровь. Добившись, наконец, оргазма, измученный, он заснул у нее на груди, грезя о своих больших игривых танках, которые, как овчарки, принюхиваясь к пыли и руинам разрушенных ими ферм, двигались вперед, пробивая квадратными носами стены и изгороди, как только их бросали в атаку. Она лежала, словно мертвая, только шевелила губами, как обычно в такие моменты. Ему ни разу не удалось понять, что она так нежно шепчет, прижимая к себе его голову. Это были не немецкие слова.

вернуться

33

ГуставКлимт (1862–1918) — австрийский художник, использовал приемы плоскостного рисунка и «мозаику» из цветовых пятен.

вернуться

34

Имеется в виду немецкий писатель Генрих фон Клейст (1777–1811).

вернуться

35

Пауль фон Гинденбург (1847–1934) — президент Германии с 1925 г.

вернуться

36

За заслуги (фр.).

вернуться

37

Обычно ее название не переводится. Однако смысл слова «Enigma» — тайна.

вернуться

38

Юная танцовщица театра «Опера», их еще Бальзак называл «крысами».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: