— Что ты пьёшь? — раздался девичий голос.

— Перно, — ответил я. — Напоминает анисовое драже, только с алкоголем.

Объяснять, что пробую его впервые, и то потому, что услышал на пластинке с записью концерта «Velvet Underground», как кто-то из толпы требовал Перно, я не стал.

— Можно мне?

Я плеснул Перно во второй стакан, добавил колы и протянул девушке. Её медно-каштановые волосы локоны струились по плечам. Сейчас редко увидишь такую причёску, но в те времена она была популярна.

— Как тебя зовут? — спросил я.

— Триолет.

— Красивое имя, — заметил я без особой уверенности. Девушка, однако, была ничего.

— Это стихотворная форма, — сказала она с гордостью. — Как и я.

— Так ты — стихотворение?

Она улыбнулась и застенчиво отвела глаза. Я залюбовался греческим профилем — идеально прямой нос продолжал линию лба. Год назад мы ставили «Антигону» в школьном театре. Я играл вестника, который приносит Креонту весть о смерти Антигоны. Во время представления мы надевали полумаски с похожим профилем. Её лицо напомнило мне о той постановке и героинях Барри Смита из комиксов про Конана. Будь это позже лет на пять, я бы вспомнил прерафаэлитов, портреты Джейн Моррис и Элизабет Сиддал. Но тогда мне было всего лишь пятнадцать.

— Так ты — стихотворение? — повторил я вопрос.

Она прикусила нижнюю губу.

— Можно и так. Я всё вместе: стих, рифма и раса, которая покинула свой мир, поглощённый водой.

— Нелегко быть и тем, и другим, и третьим.

— Как тебя зовут?

— Энн.

— Ты Энн, — сказала она. — Мужчина. Двуногий. Трудно быть и тем, и другим, и третьим?

— Но тут совсем другое — ничего антиномичного.

Это словечко попадалось мне в книжках, но ещё ни разу я не произносил его вслух, поэтому сделал ошибку в ударении: антинОмичного.

На Триолет было тонкое платье из белой шелковистой ткани. Сегодня её серо-зелёные глаза напомнили бы мне о цветных контактных линзах. Однако тридцать лет назад мир был другим. Помню, меня не оставляли мысли о Вике со Стеллой. Я не сомневался, что они добрались до спальни, и мучительно завидовал Вику.

Однако я продолжал разговаривать с этой девушкой, хотя мы оба несли чепуху, да и звали ее наверняка не Триолет (моим сверстникам не давали хипповских ИМЕН: все эти Радуги, Сияния, Луны; дети хиппи ещё не успели подрасти, им было лет шесть, от силы — восемь).

— Мы знали — конец близок, — сказала девочка, — и сложили стих, чтобы рассказать Вселенной о себе — для чего мы жили, что сделали, о чём думали, мечтали и тосковали. Мы облекли наши грёзы в слова и построили рифму, которой суждено звучать вечно. Магнитный поток унёс стих к звезде, и там, в самом ее сердце, нашему стиху суждено вспыхивать и выплёскивать в электромагнитном спектре слог за слогом, покуда в других мирах за тысячи солнечных систем от нашей слова не соберутся воедино. И тогда стих расшифруют, прочтут, и он возродится снова.

— И что потом?

Она подняла голову. Серо-зелёными глазами на меня смотрела полумаска Антигоны, и глаза были её частью, чуждой и влекущей.

— Стоит услышать стих, и возврата нет, — ответила она. — Он проникает в мир, вселяется в его обитателей и подчиняет их себе. Они подстраиваются под его ритм, впитывают его строки, образы и мироощущение. Уже в первом поколении дети появляются на свет со стихом на устах, и недалёк тот час, когда они перестают рождаться. Дети больше не нужны. Совсем. Остаётся лишь воплотившийся стих, проникший во все уголки мироздания.

Я незаметно придвинулся и коснулся коленом её ноги.

Ей понравилось: она нежно положила руку мне на плечо, и я растаял.

— В одних мирах нам рады, — сказала Триолет. — В других нас считают болезнью, ядовитым сорняком, который надо немедленно уничтожить. Но где заканчивается насилие и начинается свободное искусство?

— Не знаю, — ответил я, глупо улыбаясь. Незнакомая музыка пульсировала и гремела, вырываясь из танцевальной комнаты.

Триолет прижалась ко мне и… наверное, это был поцелуй. Не знаю. Она коснулась моих губ, и, довольная, отстранилась, словно пометила меня.

— Хочешь услышать? — спросила она. Я кивнул, ничего не соображая. Чтобы она ни предложила — я был в её власти.

Она придвинулась и зашептала. Странная штука поэзия — ни с чем её не спутаешь, даже если не владеешь языком. Вы можете не понимать ни слова по-гречески, но строки Гомера узнаете всегда. Мне доводилось слышать польские и эскимосские стихи, и я ни на секунду не усомнился, что это поэзия. Триолет шептала слова на незнакомом языке, но они захватывали меня, словно вихрь, и пронзали насквозь. Я видел сверкающие хрустальные башни и людей с серо-зелёными глазами; и в каждом слоге ощущался неумолимый, безжалостный натиск океана.

Наверное, я поцеловал её по-настоящему. Не помню. Мне очень хотелось.

Я очнулся, когда Вик грубо встряхнул меня.

— Вставай! — кричал он. — Быстрее!

Сознание, улетевшее за тысячи миль, медленно возвращалось.

— Шевелись, придурок! — Голос Вика дрожал от ярости.

Впервые за этот вечер я узнал песню, доносившуюся из танцевальной комнаты. Плакал печальный саксофон, ему вторил плавный перебор струн. Мужской голос грустно пел о сыновьях молчаливых дней. Хотелось остаться и дослушать.

— Я не закончила. Ещё чуть-чуть, — сказала Триолет.

— Извини, дорогуша, — отмахнулся Вик — теперь он не улыбался. — В другой раз.

Он схватил меня под локоть, выдернул из её объятий и потащил к выходу. Я не сопротивлялся. Вик легко мог отделать меня, если бы захотел — опыт имелся. Когда он в духе, бояться нечего, но сейчас Вик кипел от злости.

Скорее, к выходу. Пока Вик сражался с дверью, я оглянулся через плечо, надеясь обнаружить Триолет в дверях кухни, но ее не было. Наверху стояла Стелла. Она не отрывала глаз от Вика, и я отчетливо видел ее лицо.

С тех пор прошло тридцать лет. Многое я забыл; ещё больше — забуду; в конце концов, время сотрёт всё, но если я и готов допустить существование загробной жизни — псалмы и гимны тут ни при чём — то лишь потому, что не способен стереть из памяти лицо Стеллы. Вик сматывался, а Стелла наблюдала за ним с верхней ступеньки лестницы. И в смертный час не забуду ее взгляда.

Растрепанная, макияж размазан, а глаза…

Тому, кто осмелится разгневать Вселенную, не позавидуешь. Готов спорить, разгневанная Вселенная смотрит на тебя именно так.

И мы бежали, я и Вик, с этой вечеринки, от этих девушек и сумрачных комнат, словно нас настигала бушующая гроза. Мы неслись, не разбирая дороги, по лабиринтам путаных улиц, не оглядываясь, без передышки, пока не выдохлись, и только тогда остановились, хватая ртом воздух, не в силах двинуться с места. Всё болело. Я привалился к стене. Вика долго рвало.

Наконец он вытер рот.

— Она не…, - Вик запнулся.

Затряс головой.

— Понимаешь… Есть места, куда не стоит соваться. Сделаешь лишний шаг — и изменишься навсегда… Изменишься так сильно, что уже не понять, ты это или кто другой. Как сегодня…

Мне казалось, я понял, о чём он.

— Успел с ней переспать? — спросил я.

Вик с силой вдавил палец мне в висок и покрутил. Я гадал, кончится дракой или обойдется, но Вик убрал руку и с тихим всхлипом отвернулся.

Я удивленно взглянул на него и обнаружил, что Вик плачет: лицо побагровело, слезы катились по щекам, из носа текло. Вик исступлённо и горько рыдал, словно маленький мальчик.

Потом он развернулся и побрел вниз по улице — плечи тряслись — и я уже не видел его лица. И даже представить не мог, что случилось в комнате наверху, и так напугало Вика.

Один за другим зажигались фонари. Вик плёлся впереди, я тащился в вечерних сумерках вслед за ним, а ноги вышагивали ритм стихотворения, которого я уже не помнил и никогда бы не смог повторить.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: