- Ну-с, Сергей Сергеевич, - говорит Бдеев, - и каково? Что, комментарии излишни?.. А я тебе, Скворешкин, в развитие нашего спора так скажу: а вот это и есть они - плоды твоего, так называемого, "демократизма"! Утверждал и утверждать буду: никакая это не демократия, а самое форменное попустительство, а говоря по-нашему, по-военному - разгиль... - и тут он вдруг осекается, одергивает китель, повернувшись к двери КПП с оттяжечкой берет под козырек, - Ча-асть смир-рнаа!..
В дежурке бубнят глухие голоса. Слышно, как обтопываются, шаркают подошвами об решетку. "Неужели - "батя", полковник Федоров?!" - ужасаюсь я и непроизвольно пытаюсь вытянуться в струночку. Заслышав потрескивание, Бдеев дико косится в мою сторону и украдкой грозит кулаком.
Один за другим на просцениум выходят трое - в плащпалатках, в заляпанных грязью сапогах.
- Товарищ подполковник, - рапортует дежурный по части старший лейтенант Бдеев, - за время моего дежурства...
- Вольно-вольно! - устало отмахивается носовым платком тот, который вышел первым. Он снимает фуражку и отирает лысину. Теперь я вижу, что никакой это не командир бригады, а всего-навсего товарищ Хапов, начальник хозяйственной части. А тот, который в очках, - это начфин подполковник Кикимонов. А вот этот, который поставил ногу на ступеньку крыльца и щепочкой отколупывает глину, - это, пропади он пропадом, подполковник Копец, наш начмед. Это он, козел, приказал положить меня под солюкс, когда я уже терял сознание от прободения язвы...
И вот представьте себе: я вишу вверх тормашками, а они, голубчики, как нарочно, рассаживаются на скамеечке под этим моим гигантским эвкалиптом, то бишь точнехонько подо мной, подполковник Хапов достает "казбек", и они, все пятеро, закуривают и начинают вести какие-то совершенно, елки, секретные, абсолютно не предназначенные для моих демобилизованных ушей разговоры.
Х а п о в. Прямо херня какая-то, да и только. Бой в Крыму, Крым... а Крыма как не было, Бдеев!
Б д е е в. Неужели так и не развеялось?
Х а п о в. Куда там, совсем загустело, аж рука, на хрен, вязнет.
К о п е ц. И зудит.
Б д е е в. Как электрический генератор?
К о п е ц. Как инструмент, когда трепака подцепишь. Не испытывали?
К и к и м о н о в. Ужас, просто ужас!.. Жена, дети... И кому теперь прикажете партвзносы платить?!
Они умолкают. Слышно, как тарахтит движок и клацают миски на пищеблоке. Сосредоточенно затягиваясь, они смолят в пять стволов и дымище клубами вздымается в небеса. Свербит в ноздрях, ест глаза. Еще немного и они закоптят меня заживо!..
Х а п о в. А у тебя что, Скворешкин, с Армией связался?
С к в о р е ш к и н. Не получается, товарищ подполковник, помехи.
Х а п о в. А релейка?.. Телетайп?..
С к в о р е ш к и н (вздыхает). Телефон - и тот, Афанасий Петрович, как вырубило.
К и к и м о н о в. Кошма-ар! Просто кошмар! Где командир, где знамя бригады?! А что если... а что если это время "Ч"?!
Х а п о в. Типун тебе на язык, Аркадий! Ну-ка дай сюда, на хрен, карту...
Подполковник Хапов разворачивает на коленях штабную, всю в синих и красных кружочках, в цифрах, крестиках и стрелочках рабочую карту командира (так на ней написано!). "Посвети-ка сюда, лейтенант", - говорит товарищ подполковник. И они, все пятеро, склоняются над диспозицией или как она там у них, у вояк, называется.
- Вот по этому вот периметру, - ведя по карте пальцем, говорит товарищ Хапов, - в радиусе триста пятьдесят метров...
И тут, на самом можно сказать интересном месте, я, елки зеленые, не выдерживаю, начинаю мучительно морщиться, пытаюсь поймать двумя пальцами свою дурацкую переносицу:
- А... а... а-аа!..
Надломленный сук осовывается.
- А-ап-чхи-и!..
И с пятиметровой высоты, со страшным треском - и-эх!
Господи, как вспомню - сердце обрывается!..
Глава вторая Всевозможные гости, в том числе и Гипсовый
- Э-э, ти живой?.. Э, слюши, ти живой, или ти не живой?..
Как это ни странно, я, кажется, не помер и на этот раз. С трудом разлепляя ресницы, я вижу перед собой до гробовой доски незабвенного Бесмилляева. Каким-то чудом он умудрился совершенно не измениться за тридцать лет. Санинструктор, как тогда, в 63-ем, трясет меня за душу, не давая загнуться. Глазищи у Бесмилляева карие, как его имя - Карим, лоб смуглый, в оспинах от "пендинки". Вот так и тряс он меня тогда всю дорогу до госпиталя, в фургоне, в "санитарке", бешенно мчавшейся по гитлеровскому, тридцатых годов, автобану. "Э-э, ти живой?.. Живой?.." А я, уже белый, с перехваченным от прорвавшейся в брюхо "шрапнели" дыханием, намертво вцепившийся в ремень со штык-ножом (это случилось на посту), я все никак не мог сказать ему самое важное: что подсумок с запасным рожком остался там, под вышкой, где я только и успел расстегнуться и на бегу вымычать: "М-мамочка!.." И вот, целую жизнь спустя, я нежно беру своего ангела-спасителя за зебры и шепотом, чтобы не потревожить тяжело травмированного товарища замполита за стеной, популярно ему, турку, втолковываю, что я рядовой М. - в некотором смысле все еще не скапутился, что, конечно же, удивительно, особенно если вспомнить, что он Бесмилляев - заставил меня, Тюхина, лежащего под синей лампой с продырявленным желудком, высосать целый чайник пахнущей хлоркой, теплой, кипяченой воды.
- Э!.. от-писти! - пучась, хрипит будущий Авиценна. - Пирашу - отписти: тиварищу Бидееви пилоха...
- Ты ему клизму делал?
- Килизьми делал, пирисидури, гюликози давал...
- Ну, значит, пора под солюкс класть!
В благодарность за обретенную свободу Бесмилляев приносит мне пятьдесят грамм неразведенного в мензурке. Через минуту я уже блаженно пялюсь в потолок. Жизнь увлекательная штука, господа: даже на смертном одре она не дает соскучиться...
Итак, я лежу в гарнизонной санчасти, в пустой четырехкоечной палате. Время от времени за стеной стонет непоправимо изувеченный мной старший лейтенант Бдеев. Ему, бедолаге, не повезло больше всех: перелом обеих рук, ноги, трех ребер, позвоночника, сотрясение мозга, нервный шок. Я опять отделался относительно легко: ссадины, ушибы, временный паралич левой половины тела, косоглазие, по утверждению подполковника Копца тоже вроде как временное. Я смотрю в потолок сразу на двух бегущих в разные стороны косиножек и, криво чему-то улыбаясь, думаю о том, что давным-давно уже - лет десять, если не больше - не получал от друзей хороших, душевных писем. И нехороших тоже. Никаких. "Ау, закадычные мои! млея от обжигающего пищевод лекарства, думаю я. - И не стыдно, мазурики вы этакие: за двадцать лет ни единой строчечки, ни одного звонка! Уже и жизнь на излете, и зубов раз-два и обчелся, и следующая станция, похоже, и впрямь Конечная, а я до вас так и не докричался, как будто их и не было, надрывных стихов моих!.. Ау, единственная! Ты как всегда права: даже Ад - и тот у каждого свой, в меру его испорченности. Слово действительно материально, а все самые бредовые фантазии наши уже сбылись, мы только не хотим сознаваться в этом... Вот он - мой персональный Ад, умница ты моя. Еще часок-другой и подслеповатый черт по фамилии Шутиков, выйдя на крыльцо казармы, протрубит "отбой". И когда отзвучит последняя нота, поперхнувшись соляркой, вырубятся движки, в окнах погаснет свет, и это будет значить, что пожизненный срок стал еще на один день короче, что наступила еще одна ночь, родная моя, только не такая, как все прошлые, а длинная-длинная, нет, даже не полярная, а Вечная... Ты слышишь - Вечная! По-военному беспробудная с 23-х до самых до 7-ми, когда все тот же неутомимый Шутиков сыграет "подъем", и движки опять застучат и разлука станет еще на одну ночь длиннее..."