Он ее любил до тех пор, пока жил, и писал о ней, ходил к ней. А что он мог сделать? Дома-то у него не было. Он – Джек Лондон еще до удачи. Деньги, любовь, страсть. Он думает, что как-нибудь обойдется. Не обойдется.
Тут ничего не сделаешь. Не помогает ни голос, ни обаяние гения, ни то, что все на тебя смотрят и что соперники знают, что ты лучше.
Раз Маяковский читал свои стихи. Устроили чтение на Бассейной улице, в квартире художницы Любавиной. Пришел Алексей Максимович Горький, высокий, немножко сутулый, с ежиком, в длинном сюртуке. За ним Александр Николаевич Тихонов. Маяковский начал с доклада, говорил невнятно о прежних поэтах, которые писали в своих усадьбах, имея веленевую бумагу, говорил, ссылаясь на меня, а потом заплакал и ушел в соседнюю комнату.
Плакал, потом вышел, читал свои стихи.
Горький его любил тогда. Немножко позднее он говорил, что «Флейта-позвоночник» – это позвоночная струна, самый смысл мировой лирики, лирика спинного мозга.[26]
Собирались у Бриков, приходили разные люди. А в это время Ленин писал письмо Инессе Арманд. Инесса Арманд хотела написать книгу о свободе любви. Ленин написал ей письмо.
(17 января 1915)
«План брошюры очень советую написать поподробнее. Иначе слишком много неясно.
Одно мнение должен высказать уже сейчас.
§ 3 – «требование (женское) свободы любви» советую вовсе выкинуть.
Это выходит действительно не пролетарское, а буржуазное требование.
В самом деле, что́ Вы под ним понимаете? Что можно понимать под этим?
1. Свободу от материальных (финансовых) расчетов в деле любви?
2. Тоже от материальных забот?
3. от предрассудков религиозных?
4. от запрета папаши etc.?
5. от предрассудков «общества»?
6. от узкой обстановки (крестьянской или мещанской или интеллигентски-буржуазной) среды?
7. от уз закона, суда и полиции?
8. от серьезного в любви?
9. от деторождения?
10. свободу адюльтера? и т. д.
Я перечислил много (не все, конечно) оттенков. Вы понимаете, конечно, не №№ 8–10, а или №№ 1–7 или вроде №№ 1–7.
Но для №№ 1–7 надо выбрать иное обозначение, ибо свобода любви не выражает точно этой мысли.
А публика, читатели брошюры неизбежно поймут под «свободой любви» вообще нечто вроде №№ 8–10, даже вопреки Вашей воле.
Именно потому, что в современном обществе классы, наиболее говорливые, шумливые и «вверхувидные», понимают под «свободой любви» №№ 8–10, именно поэтому сие есть не пролетарское, а буржуазное требование.
Пролетариату важнее всего №№ 1–2, и затем №№ 1–7, а это собственно не «свобода любви».
Дело не в том, что Вы субъективно «хотите понимать» под этим. Дело в объективной логике классовых отношений в делах любви».[27]
То, что писал тогда Ленин, было нам всем неизвестно.
Написано это к хорошей, передовой женщине, женщине, занимающейся теорией, но и ей надо было это объяснять.
Та мораль, про которую пишет Ленин, только создавалась; вернее, она осознавалась.
Неустановленность новой морали и отрицание старой морали было типично для времени перед войной.
И женщины и мужчины тоже не то отрицали и не то утверждали, что должны были утверждать и отрицать.
Любуясь отчаянием теток, мы иногда сами доводили себя до отчаяния. И не только себя.
В революцию надо перестроить самое человеческое нутро. Тогда когда-нибудь в будущем, только тогда, когда мы переплывем семь рек, будет новая любовь.
Только в стихах смеем мы, защищенные рифмами, говорить о любви. Самое важное поднято искусством выше стада.
В искусстве борется человек за поэзию своего сердца, за счастье.
Маяковский связал судьбу мира с судьбой своей любви, борьбой за единственное счастье.
Он положил славу мостом через Неву, мостом в будущее, и сам стал на мосту.
Ни ему, ни Марку Твену не нужно неба без сердца.
Нужно счастье здесь, и к этому счастью не для себя шел он через революцию.
Я не спал сегодня, хотя и видел сны. Я видел сны о больших реках, которые размывали берега, и на берегу стоял Маяковский.
Просыпался – на столе лежали книги стихов, размеченные.
«О, Сад, Сад», – писал Хлебников, перечисляя многих зверей.
Много на свете зверей, не так много стихов. Стихи как разные корни единого сложного уравнения.
Мы найдем вместе с человечеством единый простой и счастливый ответ.
Как встречались старые бриковские знакомые с новыми?
Мы их постепенно вытесняли.
В Лилиной квартире я сперва стеснялся и все засовывал шелковые подушки за большую оттоманку, очень аккуратно, туго.
Встречаясь с одним человеком, я ему всегда говорил:
– Виктор Шкловский.
Маленький, хорошо одетый человек наконец обиделся и сказал:
– Мы знакомились много раз. Когда вы научитесь меня узнавать?
Я ему ответил:
– Повяжите себе руку носовым платком, и я вас всегда буду узнавать.
Книжка Маяковского уже была издана. Лиля переплела ее в елизаветинскую лиловую парчу. Ося устроил на стенке полочку из некрашеного дерева, и на полочке стояли все книги футуристов.
А на стене повесили рулон бумаги, и на ней все писали, что хотели.
Бурлюк рисовал какие-то пирамиды, я рисовал лошадок, похожих на соски.
Так жили на улице Жуковского, 7. Шла война, таща нас за собою.
С войны приезжали люди. Сами мы были разнообразно прикованы к войне. Так наступил 16-й год.
К Брикам ходили разно одетые люди. Ходил высокий элегантный человек по фамилии Шиман.
Это был мюнхенский художник, левый, школы Кандинского, вероятно. Музыки он не знал, но дома у него стояла фисгармония. Он не был импровизатором, но, сидя за фисгармонией, издавал при ее помощи связные музыкальные вопли.
Не надо думать, что это была теоретически не осмысленная музыка. Это была фисгармония как таковая. Так же он и рисовал. Цвет сам по себе. Жил он в большой, очень чистой комнате.
На маленьком столе, покрытом белым шелком, кипел на почти невидном спиртовом пламени маленький переворачивающийся никелированный кофейник.
Европа по-тогдашнему.
Художник жил неплохо. Он разрисовывал шарфы. Живописные вопли и бормотание превращались в вещи, годные для украшения дам.
В чистой ванне распускалась краска. Шарф покрывался воском в горячем виде, воск клался по рисунку типа Кандинского. Шарф прокрашивался везде, где не было воска. Потом снимали воск утюгом, снова покрывали воском уже прокрашенные места и снова погружали в ванну.
Потом бралась черно-бурая лисица, ношенная, резалась, пришивалась к шарфу.
Полученные деньги иногда проигрывались Маяковскому.
Это было состязание спокойной, терпеливой, трудолюбивой воли художника-немца и воли Маяковского.
Почему я так длинно об этом рассказываю? Потому, что весь этот заумный язык живописи был со страшной легкостью приспособлен для прикладного искусства. Такой способ покраски тогда назывался яванским, а сейчас называется баттик.
В то время очень легко приспособляли художника.
Подправляли его и говорили: «Вот этот рисунок пойдет на материю, а этот на папиросы».
Один заумник из Тифлиса, человек способный, попал в Париж и делал рисунки для каких-то модных материй.
Одноглазый Аверченко Маяковского ненавидел. Аверченко уже был сам владельцем журнала «Новый сатирикон».
У него уже были памятники – маленькие, переносные. Для памятника использовался журнал «Аргус». На обложке было напечатано широкое лицо Аверченко и тулья соломенной шляпы. В номер вкладывался кусочек картона в форме полей канотье. Номер сгибался, поля надевались сверху, и цилиндрический памятник, бумажный памятник Аверченко, стоял на каждом углу, у каждого газетчика.
25
«Твоя останется…» – Поэма «Флейта-позвоночник» (гл. 3).
26
Горький… говорил… – Мнение М. Горького записано в дневнике Б. Юрковского (В. Катанян. Маяковский. Литературная хроника. М., Гослитиздат, 1961, с. 78).
27
«План брошюры очень советую написать…» – В. И. Ленин. Полн. собр. соч., т. 49, с. 51–52.