Но вот представьте себе поэта. Он стоит во главе журнала, а журнал против поэзии.
Маяковский был безместен.
И с любовью, и со стихами о любви.
Он любил Асеева, любил Пастернака, любил стихи Блока и движение советской поэзии вперед.
Рядом жило то, что, в сущности говоря, являлось искусством пародийным, ироничным, живущим на распаде старых форм.
В широких штанах, очень молодой, веселый, тонкоголосый, пришел в «Леф» Сергей Эйзенштейн с мыслями об эксцентризме.
Эксцентризм – это остранение, борьба с незамечаемым исчезновением тихой суетни жизни.
Но эксцентризм может заслонить жизнь.
Эксцентризм у нас пришел литературно, он пришел в кино ковбойской цитатой из американского фильма, ковбой скакал по улицам Москвы в ленте Кулешова.
Эта лента – «Приключение мистера Веста» – сохранилась в отрывках. В ней интересна Москва, а ковбой ужасно старенький.
Старое искусство становилось предлогом для представления.
Старый роман и старое стихотворение должны быть изменены, потому что форма – это закон построения предмета, и любовное стихотворение изменилось. Но Маяковский был самым большим в поэмах и в тех стихах, где он говорил о самом главном.
Нельзя мурлыкать вальс с креста.
Нельзя забыть человека, который остался на мосту, там, над Невою, неживым и неубитым.
Он плывет на подушке медведем.
Маяковский выровнялся, оевропеился, плечи его расширились, он укрепился.
Но романсы не прошли, и мальчик шел в поэме «Про это» в венчике луны.
Надо писать о любви, для того чтобы люди не погибали, не тонули, покрываясь записочной рябью. Поэт не для себя пишет, не для себя он стоит,
Он хотел жить и держался за жизнь.
Но нужно было ее переделать; переделать жизнь трудно, даже когда ты в ее будущем. Но ты можешь быть послезавтрашним днем, а умереть завтра.
Маяковский писал:
Возвращалась тема воскресения, но не федоровская мистическая блажь о воскресении мертвых.
Льву Толстому хотелось жить долго.
Он убегал из дома, как Наташа Ростова. Убегал из окна своего дома, ночью, хотел жить снова, странником, изгнанником.
Думал о долголетии Алексей Максимович, берег дни, собирая вести о долголетии.
Маяковский писал, обращаясь к науке будущего:
Он хотел жить в будущем, соединенный с женщиной общей любовью к простым зверям.
Маяковский говорил, что лошади, не обладая даром слова, никогда не объясняются, не выясняют отношений и поэтому среди них не распространены самоубийства.
И вот она, красивая, такая для него несомненная, пойдет по саду. Они встретятся, заговорят о зверях,
Эти стихи мы читаем в день его памяти,
Будущее – XXX век, до которого не дотянешься, не увидишь его, как бы ни была длинна шея, – будущее несомненное.
Будущее, которое примет наш сегодняшний день.
Без александрийского стиха будущее, будущее с истинной поэзией.
Он чувствовал его в своем владении.
Любовь поставлена далекой целью, и к цели этой лежит дорога, общая с дорогой великой.
Было трудное время.
Через несколько лет приехала Мэри Пикфорд. Она приехала с Дугласом, у которого щеки были такие, что за ними не было видно ушей.
Она ехала мимо бедных, полосатых полей. С ней вместе ехал оператор, снимая ее, уже немолодую, и толстого ее, славного и уже уходящего из славы мужа.
Поезд бежал, бежали желтые станции. На вокзальных площадках люди кричали.
Махали кепками.
Девушки в кофточках, сшитых из полосатых шелковых шарфов, приветствовали Мэри. На вокзале собралось тысяч пятнадцать. Люди висели на столбах перрона. Немолодые люди с высоко подтянутыми брюками, люди в пиджаках, застегнутых на одну пуговицу, и в серых из бумажного коверкота рубашках приветствовали знаменитую американку.
Толпа бежала за автомобилем. В автомобиле Мэри с открытыми пыльно-золотистыми волосами.
Ночью пошли на Красную площадь. Вверх подымались купола церкви, похожей на тесно сдвинутые кегли.
Пропустили в Кремль. Дуглас залез в большую пушку, как когда-то залез Макс Линдер, но в пушке было несмешно.
Город был очень серьезный, и актеры не решались на развязность.
Во Дворце труда Дзержинский спорил с троцкистами о контрольных цифрах.
И Маяковский воспевал потом его жизнь, сожженную за революцию.
В газетах говорили о том – быть ли отрубам или хуторам, быть ли автомобилю или автотелеге. В театре шла «Зойкина квартира» Булгакова.
В кино шла «Шестая часть света» Дзиги Вертова.
В картине мыли баранов в море, охотники чародействовали, приседая перед выстрелом в соболя. Большая, разнокультурная, пестрополосая страна проходила через экран.
Маяковский любил хронику, хвалил Дзигу Вертова.
Он любил поэзию, свой парус, поставленный в ветер времени, и цель свою, счастливое человечество.
Он любил Пушкина и очень обижался на картину Гардина «Поэт и царь».
Там поэт писал стихи так: пойдет, присядет к столу и сразу напишет: я, мол, памятник себе поставил нерукотворный.
А памятники совсем не так ставятся.
Маяковский обиделся за Пушкина, как за своего товарища. На Страстной площади около большого плаката стояли два чучела, изображающих Пушкина и Николая.
А Маяковский проходил через этот город, который еще не весь был городом будущего, приходил на Страстную, которая еще не была площадью Пушкина, думал о Пушкине, писал стихи о любви, о ревности, о Дантесе, о том, как трудно работать поэту, даже имеющему небольшую семью.
И дальше шел по Тверской, которая теперь улица Горького, шел к площади, которая сейчас его имени.
Он шел в театр.
Он собирался ставить пьесу.
Но сперва поговорим о кино
Кино Маяковский любил хроникальное, но организованно-хроникальное, и сюжетное.