Жан-Жак Руссо покоился на острове посреди озера, воспетого им в бессмертной «Юлии, или Новой Элоизе». Роману этому дан подзаголовок «Письма двух любовников, живущих в маленьком городке у подножия Альп». Напечатанный в 1761 году, роман стал настольной книгой для нескольких поколений. Может быть, за все столетие не было произведения, которое в такой степени помогло бы укрепиться понятиям и настроениям, сделавшим Французскую революцию неизбежной.
Понять эту связь не так-то просто: Руссо, кажется, сочинил лишь трогательную историю несчастливой любви, столкнувшейся с властью сословных норм и неразумно устроенных отношений. Но эта история заключала в себе философский и нравственный смысл, поистине убийственный для господствующего порядка вещей.
О том, «каков он, истинный общественный порядок», книга Руссо сказала с простотой и ясностью, доступной лишь гениям: «Пусть же люди занимают положение по достоинству, а союз сердец пусть будет по выбору… Те же, кто устанавливает его по происхождению или богатству, подлинные нарушители порядка, их-то и нужно осуждать или же наказывать». Нам эта мысль представляется очевидной, но двести с лишним лет назад дело обстояло иначе. «Новую Элоизу» прочли как манифест бесправных и отверженных, в ней узрели посягательство на фундаментальные основы, которыми держалось общество. Сколько копий было сломано в яростных спорах, ею вызванных.
А неодолимая притягательность «Новой Элоизы» для всех, кто дорожил справедливостью и правдой, росла и росла год от года. Сентиментально настроенные сверстницы Юлии проливали потоки слез, читая о злоключениях, которые ей выпало пережить, и поминутно встречая в книге сентенции вроде этой, принадлежащей герою романа, учителю Сен-Пре: «Что за роковой дар – чувствительная душа! Того, кто обладает этим даром, ждут на земле одни лишь скорби и печали…»
Однако людей, проникших в логику Руссо, «Новая Элоиза» поражала не только своей тончайшей картиной жизни сердца, а не внешних происшествий, хотя они почитались для романа обязательными, и не только твердостью, с какой автор говорил о дурных принципах, как об источнике всех бедствий, – из этой книги были сделаны выводы намного более глубокие и решительные, хотя бы тем же Карамзиным, писавшим много лет спустя: «Для существа нравственного нет блага без свободы».
При жизни Руссо бедствовал и терпел гонения, умер он в 1778 году почти нищим. Конвент признал этого мыслителя одним из духовных вождей революции, его прах перенесли в Пантеон. А пока Руссо лежал в родной земле, его могила успела превратиться в место паломничества. С разными чувствами сюда приезжали, однако одно было общим: гельветийская природа, скромная красота озерных бухт, каштановые рощи вокруг городка Веве и деревни Кларан – все это воспринималось так, как будто сию минуту покажутся на какой-нибудь старой аллее Сен-Пре, Юлия, ее подруга Клара и разыграется какая-нибудь из знаменитых сцен романа, навсегда запомнившаяся с юности. Карамзин обошел здесь каждый уголок, словно бы мысленно перечитывая книгу, столь многое для него значившую. Вот с этого утеса намеревался броситься в волны отчаявшийся Сен-Пре, написав возлюбленной, что в последний раз взглянул на ее отдаленное жилище, одолжив телескоп у местного священника. А в этой живописной деревеньке стоял дом Юлии, и этот сад слышал признания, каких до Руссо никто не решался воспроизвести. И лесок у горного уступа все еще сохранился, тот самый, где произошло бурное объяснение, увенчанное первым поцелуем. А чуть подальше «волны озера омывают стены укрепленного Шильиона; унылый шум их склоняет душу к меланхолической дремоте».
Вероятно, Карамзину сообщили предание, связанное с Шильонским замком, где был заточен Франсуа Боннивар, женевский гуманист, прославившийся, когда в XVI веке его родина вела борьбу с герцогом Савойским. Легенда утверждала, что Боннивара и двух его братьев схватили разбойники и доставили герцогу, который велел содержать их в мрачном подземелье, затопляемом во время наводнений; здесь он провел шесть лет, пока не вышел на свободу один – братья его погибли. И так велика была его скорбь, что он хотел вернуться в свое узилище, оставшись безразличным к приветствиям женевцев, чтивших своего героя.
Байрон услышал этот рассказ, совершая плавание по Женевскому озеру и вечерами перечитывая «Новую Эло-изу». Руссо был одним из писателей, более всего повлиявших на него еще в студенческую пору; не оттого ли он и направился в Женеву, распрощавшись с родиной? А в Женеве его ждала встреча неожиданная и радостная. Здесь находился поэт Шелли. Перси Биши Шелли, чье имя трепали на всех углах, вторгаясь в частную его жизнь столь же бесцеремонно, как только что вторгались в семейные дела Байрона.
Те четыре июньских дня, что они вместе провели, наняв лодочника, который показывал им описанные у Руссо деревни и рощи, сблизили двух поэтов навсегда. Шелли был младше четырьмя годами и как бы шел по стопам Байрона: чуть позже поступил в Итон, школу, соседствующую с Харроу и не менее престижную, потом был студентом Оксфорда, вечно соперничавшего с Кембриджем. С детства независимый, наделенный огромным художественным дарованием и начитанный, как немногие в его поколении, Шелли вдохновлялся пламенными мечтами о прекрасном завтрашнем мире. Он ненавидел всякий, в особенности религиозный, фанатизм; придя к мысли, что религия несостоятельна, он анонимно издал атеистический памфлет; авторство его раскрылось, и Шелли исключили из университета.
Предки его принадлежали к старинному аристократическому роду, но это не спасло положения. Напротив, Шелли было отказано во всякой помощи. Из чувства сострадания он женился на девушке, задавленной нуждой и погибавшей от рано развившейся болезни. Брак оказался неудачным и доставил им обоим много горьких минут. Харриет опускалась, устраивала дикие сцены, и атмосфера в их нищем доме становилась невыносимой. Последовал разрыв; в ноябре 1816 года Шелли узнал, что Харриет наложила на себя руки.
К этому времени он уже давно жил на континенте, отрезав себе все пути к примирению с родней. Гостя у известного философа и писателя Годвина, Шелли познакомился с его дочерью Мэри, которой еще не исполнилось семнадцати лет. Любовь вспыхнула мгновенно и захватила без остатка. Презрев условности, Мэри последовала за своим избранником. Легко представить, какого мужества требовал подобный шаг. Вопли о поругании нравственности, о безбожии, о разврате неслись вслед молодым супругам, где бы они ни появились.
Кому, как не Байрону, было знакомо это ханжеское бездушие! Он давно знал и высоко ценил поэзию Шелли, с восторгом отозвался о его «Королеве Маб» – светлой романтической фантазии, «картине нравов и простых радостей идеального, но земного общества», как называл свою поэму сам автор. Незадолго до отъезда из Англии прочел он и «Аластора» – очень свободное переложение мотивов гётевского «Вертера». Шелли прекрасно знал немецкий язык, был в курсе всех новинок философии и литературы Германии. Родина романтизма для него давно стала духовной родиной.
Байрон в своем отношении к романтическим идеям вовсе не отличался такой последовательностью, как не был он до конца тверд в суждениях о религии. Споры с Шелли начались сразу же; нередко они становились острыми. Когда дело касалось богословских вопросов, Байрон охотно соглашался с тем, что церковь служит не Христу, а кесарям, помогая укрепиться гнету, однако он считал, что вера как таковая необходима – без нее личность утрачивает сознание непреложной духовной истины. Шелли был убежден, что истины, явленной божественным откровением, не существует. Ее порукой является не страх перед возмездием, но органическое чувство человеческого достоинства, которое каждый должен в себе сохранять и приумножать. Он в этом отношении был радикальнее всех своих современников. Да и не только в этом.
Романтизм увлек Шелли безоглядно, и он не замечал, что немецкой разновидности романтизма особенно присущи чистая созерцательность, идеалистическое представление о том, как развивается история. Все это передалось и его собственной поэзии – Байрон зорко подметил такого рода слабости, но не смог убедить Шелли, что необходим более аналитичный, трезвый взгляд на природу человеческих отношений и на самого человека. Шелли все так же витал в горних сферах отвлеченной мысли, и мир для него состоял из полярностей абсолютного добра, спорящего со столь же безусловным злом, а люди разделялись на озаренных пророков и ничтожных филистеров. Он и Байрону внушал, что тот призван отринуть всю земную суету: «Неужели этого мало – рождать великое и доброе, которому суждена, быть может, вечная жизнь? Неужели этого мало – стать источником, из которого будут черпать красоту и силу?… Вы уже обнаружили дарования необыкновенные. Создав уже столь много… чего не сможете вы свершить в будущем?» А Байрон иронизировал над такими тирадами: романтические воспарения, быть может, хороши в поэзии, но не в реальной повседневности.