Он так и сказал: полностью фамилия, имя, отчество, должность — как, вероятно, записано было в приговоре. Потом отступил в глубь комнаты, к кровати, и с гневом добавил: «Пес этот уж чересчур усердствует. Слишком догадлив там, где гестапо своим умом бы не дошло. Обдумай, как сделать это наилучшим образом».

О деятельности Лучинского я сам собирал сведения. Из рассказов пьяных полицаев знал о садизме их начальника и люто ненавидел этого человека. У меня давно чесались руки стукнуть его. В голове завертелись всевозможные варианты операции, планы ее — как, где…

Я стоял у окна. И вдруг:

«Антон».

Признаюсь, я вздрогнул: давно уже не слышал своего настоящего имени.

Павел сидел на низкой табуретке и, наклонив голову, рассматривал фабричное клеймо на подкладке шляпы.

«Москва, — сказал он, ласково погладив выцветший велюр. — Катя, сестра, покупала», — и вздохнул. Я подумал, что мне показалось. Но через минуту, не поднимая головы, он повторил:

«Антон! Если случится что со мной и Катей, не оставь Тарасика. Приюти».

У меня перехватило дыхание. Покуда я опомнился, собрался ответить, Павел встал и протянул руку:

«Бывай. у меня много дел сегодня. Выработаешь план, свяжись со мной. Подвернется под руку — действуй самостоятельно. Но без риска. И наверняка!»

Я так и не успел ничего сказать ему о сыне.

Углубившись в воспоминания, Ярош умолк. Кирилл поднялся, собрал головешки и подбросил их в затухающий костер. Снова затрещал веселый огонек. Осветил склоненную фигуру доктора.

Шиковича мучило любопытство: почему вдруг Антону среди ночи вздумалось так подробно рассказывать о своих подпольных годах. Обычно, когда его просили, он говорил неохотно и скупо. Обронит несколько фраз, вспомнит яркую деталь, эпизод, и то чаще в разговоре с детьми — Витей, Ирой, Славиком — с педагогической целью: вот как шла борьба за жизнь, которая вам досталась.

Шикович, как губка, впитывал эти эпизоды, детали. Он умышленно не расспрашивал Яроша о всех подробностях его подпольной работы.

Черпал сведения из других источников, а друга как бы держал в резерве. Начав собирать материал для повести, Шикович скоро убедился, что о подполье в их городе надо по-новому рассказать, прежде всего в документальном очерке. Он немножко досадовал, что Ярош выбрал такое время и место, когда ничего нельзя записать. А на свою память он не так уж надеялся. Однако не решился сказать что-нибудь по этому поводу даже шутя, чувствуя, что Антон всерьез чем-то взволнован. Чтобы прервать молчание, Шикович предложил:

— Земля совсем теплая. Ложись. Не жалей костюма.

Ярош обошел вокруг и лег по другую сторону. Вместе с дымом на него пахнуло хорошей папиросой. И ему тоже захотелось курить. Он бросил курить шесть лет назад… Только после тяжелой операции его тянуло к папиросе. А тут вдруг даже в груди засосало, пересохло во рту. Но он преодолел это желание. Проглотил горькую слюну.

— Дня через три тетка Люба сообщила мне, что Павел арестован. Если б ты знал, что я пережил! Какую боль! И страх. И растерянность. Не было Павла. У кого спросить совета, что делать? Гестапо легко могло докопаться, что мы были связаны. Бежать? Но бежать — это наверняка выдать себя. И тогда уже не выполнить мне задания горкома. И просьбы Павла.

Об аресте тетка Люба сообщила мне на рынке, когда я покупал у нее пирожки. Оглушенный, испуганный (мне не стыдно признаться — дрогнуло сердце, что греха таить), я не успел спросить о Кате, Тарасике. Да и нельзя было долго разговаривать. Какая может быть беседа между торговкой и покупателем! Вокруг шпики.

После дежурства я пошел к тетке Любе домой. Она переполошилась.

«В доме рядом засада. Арестованы сосед-типографщик и его жена».

Люба прослезилась. Эта «женщина-кремень», как мы ее называли. Пожаловалась:

«Я два года с соседкой не разговаривала. Она моих кур отравила. Жили, как враги. И не знали, что одно дело делаем. Боже мой! Может, на смерть людей повели. Что они думают обо мне? Жандарма-фрица и «бобика», что там сидят, я самогонкой угостила, пирожками. Чтоб отвести им глаза. А теперь боюсь: чего доброго, люди подумают, что это я выдала Романа Тихоновича».

Скажу тебе: страшная вещь в таком деле подозрительность. Мне и сейчас стыдно, что я подумал тогда: «А может быть, и в самом деле эта торговка провокатор?»

Тетка Люба словно подслушала мою мысль, глаза ее сразу высохли. Поставила на стол бутылку. Я спросил о семье Павла.

«Катю арестовали вместе с братом. Куда девался мальчик, неизвестно. На квартире побывал наш человек — нету. Все разграблено. Завтра соседей обойдем. Неужто и дитя забрали, ироды?»

Женщина произнесла эти слова так, что подозрений моих как не бывало. Нет, такая не изменит! Ни мужу, ни дому, ни делу. Ни, тем более, родине. \

Я не спешил с выполнением задания. Пытался разыскать Тарасика, нащупать новые связи. Знал: после такой акции, если останусь жив, мне придется покинуть город. Как же я найду тогда сына Павла? Конечно, были и другие причины. Не с кем было посоветоваться. Не выпадало подходящего случая. А потом Лу-чинский куда-то уехал. Говорили, в Варшаву. Опыт перенимать, что ли? Исчез и Лотке. Хиндель сказал, что у механика заболела мать и он отправился в Германию. Но дня через два один из пожарных видел Лотке возле казармы зондеркоманды, располагавшейся в Березках, где теперь туберкулезная больница. Ясно: агент выполнял другое задание. В городе шли аресты. Мне никак не удавалось связаться с кем-нибудь из руководителей подполья, членов горкома. Настроение, скажу тебе, было ужасное. Я пришел к выводу, что при всей необычности заданий, которые мне довелось выполнять, подпольщик я малоопытный и слабо закаленный. Молодому, самоуверенному, мне одно время казалось, что я все могу, что я чуть не главная фигура в подполье. Теперь же понял: все, сделанное мною до сих пор, — это заслуга тех, кто невидимо, осторожно и мудро руководил такими, как я. И то, что я на воле, тоже их заслуга, хотя сами они, возможно, в когтях гестапо.

За те дни я стал другим человеком. С момента ареста Павла прошло ровно две недели. Когда ждешь чего-нибудь, живешь в непрерывном напряжении — запоминается каждый день. Восемнадцатого сентября я сменился с ночного дежурства на каланче. Ночь и утро были ясные и холодные. По-осеннему. Помню, я сильно прозяб. Никогда не был любителем спиртного, но в то утро захотелось поскорей согреть душу и тело. Зная, что ласковая хозяйка из-под земли добудет для меня чарку, а теплая постель, само собой, ждет, я торопился домой. Но при выходе меня задержали гестаповцы. Нет, не арестовали. А вежливо попросили вернуться. Они умели быть вежливыми в такие моменты, эти звери. У тех, кто шел на работу, они проверяли документы, но разрешали пройти. Почему нас не выпускают? Мы насели на Хинделя (он, как всегда, явился на службу первым): пускай пойдет, выяснит. Старый немец вернулся испуганный, взволнованный и на наши вопросы отвечал криком и бранью:

«Кто хочет все знать, недолго живет в наше время…»

Неизвестно, от чего он нас предостерегал. Почему не сказал правды? Гестапо не делало из этого секрета. Наоборот, как мы поняли потом, гитлеровцы хотели, чтоб собралось побольше народу. Видно, не надеялись на добровольных зрителей.

— Ты помнишь, до войны пожарная часть была на площади. Не только с каланчи, но и из окон второго этажа, где помещалась дежурка, площадь была как на ладони..

Подошли грузовики, длинные, как лесовозы. И солдаты саперы начали сгружать… я не сразу понял, что это. Кто-то глянул в окно и ахнул:

«Виселицы!»

Да, это были виселицы. С немецкой аккуратностью сделанные где-то в мастерской, прочные, даже покрашенные в грязно-серый цвет. Массовое производство! Солдаты быстро, привычными движениями взламывали мостовую и вкапывали их в землю. В один ряд — от входа в парк до церкви. На равном расстоянии. Догадка обожгла мозг. Будут вешать подпольщиков… Моих товарищей, руководителей. Может быть, Павла. Что сделать, чтоб их снасти?!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: