Тогда мне было очень дорого, что А. М. Борщаговский первый оценил здоровую идейную основу моей повести и крепко — не просто официально, а по-человечески, творчески, с большой внутренней верой в повесть и заинтересованностью ее судьбой, — всемерно помог мне напечатать ее в журнале „Новый мир“.
Если из меня когда-нибудь выйдет настоящий писатель, я смогу еще раз повторить, что в самом начале своего творческого пути встретил в лице А. М. Борщаговского человека, оказавшего мне самую дружескую поддержку, которая в моей работе сыграла большую положительную роль».
Прочел ли кто-нибудь это письмо в Культпропе ЦК ВКП(б)?
Сомневаюсь. А если и прочел, то посмеялся или позвонил в Харьковский обком КП(б)У, чтобы призвали к порядку расхрабрившегося вояку, новоиспеченного лауреата Сталинской премии Добровольского.
Я понимал, что это письмо, как и другие письма, судьбы моей не изменит. Но как много меняли они во мне, в моем самосознании и вере в людей!
Мы телеграфно потребовали от Вл. Добровольского прекратить самоистязание и перевели ему весь гонорар. Симонов просил нас спокойно отнестись к случившемуся, сказал, что это удар не столько по Добровольскому, сколько по нему (и он, несомненно, был прав), с этим нам придется сталкиваться не раз и потому надо привыкать. Что в литературе существовали враждебные ему силы, понятно и почти естественно, учитывая быстрое его возвышение в годы войны. Но недруги были и в Культпропе ЦК ВКП(б), в партийной печати и в «Правде», а это, при том что Симонов пользовался благосклонностью (почти как Фадеев!) Сталина, трудно объяснимо. Мне не пришлось узнать, где, на каком этаже ЦК обретались эти люди, много ли их было, но одного ненавистника я знал и наблюдал. Это — некто Маслин, человек, который быстро разрушался физически и морально, из Культпропа ЦК был изгнан за непростительный бытовой проступок, трудоустроен в ИМЛИ им. Горького, но, разучившийся работать, спился и скоро перестал обременять собой культуру и советское литературоведение.
Может быть, и кое-кого из влиятельных людей в ЦК раздражала избранность Симонова, его как бы не полная подчиненность аппарату, возможность обращаться и посылать свои письма лично Сталину и от него ждать решения их судьбы, как это было с пьесой «Чужая тень». Симонов был умен и дипломатичен, аппарата никогда не задевал — партийная иерархия была для него, увы, свята и незыблема, — однако самой возможности личного обращения к Сталину могло оказаться достаточно, чтобы вызвать раздражение или скрытое неудовольствие хотя бы и Жданова. А слуги просцениума достаточно проницательны, умеют читать и скрытое недовольство.
Шли дни, я не находил себе покоя из-за статьи Осипа Резника в «Правде», так несправедлива и развязна была оценка повести «Трое в серых шинелях», — подобное начало способно убить в молодом литераторе веру в свои силы. Необходим был поступок, совет Константина Михайловича сохранять спокойствие не отрезвил меня, — только поступок, действие могут дать выход возмущенным мыслям и эмоциям. Я не верю скептическим резонам: зря, мол, полез, зачем попусту тратить силы, никто тебя не услышит. С годами сердце мое переставало болеть только после поступка, публичного выступления, как бы тяжело ни пришлось за них платить. В душе наступает если не лад, то некоторое успокоение, мир с собственной совестью — сознание исполненного долга врачует.
Так поступил я и тогда: написал пространное письмо в ЦК, высказал резкое и презрительное несогласие с рецензией Осипа Резника в «Правде», написал, что если Резник прав, а я слеп и неопытен, то мне нельзя доверять редактуру и я прошу освободить меня от обязанностей члена редколлегии «Нового мира». Заведующая редакцией Зинаида Николаевна, докладывавшая Александру Кривицкому обо всем, что делалось, шепталось и только еще думалось в редакционных комнатах, сообщила ему о моем письме, которое перепечатывала машинистка редакции, и Кривицкий попросил познакомить его с текстом.
Случилось то, чего я и предполагать не мог, узнав уже Александра Кривицкого, его зоркую осмотрительность, отсутствие сентиментальности, интеллигентских рефлексий и позывов к милосердию. Чем-то письмо затронуло его, он захотел поставить и свою подпись, только сняв ультимативную фразу об отставке, — заместителю главного редактора не пристало отзываться ультиматумом на партийную критику.
Письмо ушло в ЦК, потянулись безответные дни и недели. Я не мог оправиться от другой, самой страшной беды — гибели в Минске Михоэлса и моего друга Володи Голубова (Потапова). Мы с Валей ждали ребенка, я поверх головы был занят театром, редактурой и переделкой пьесы Вадима Собко «За вторым фронтом», счастливым для меня сотрудничеством с Алексеем Дмитриевичем Поповым. Но горькая мысль о поруганной повести не давала покоя.
В феврале — не упомню числа, но это было за несколько часов до выхода номера газеты «Культура и жизнь» со статьей Маслина «Дубинка вместо критики» — нас с Валей в два часа ночи разбудил телефонный звонок. Кто-то раздраженный спрашивал Александра Михайловича: «Сколько их у вас в редакции — вы уже третий Александр Михайлович!» (Правда, в редакции нас было четверо: А. М. Лейтес, А. М. Ильницкий, я и опытный редактор прозы А. М. Дроздов.) «Я не разбудил вас?» — «Нет, конечно…» — малодушно ответил я, стоя на холодном полу в чем мать родила; спать, когда бодрствует Сталин и ЦК, было непатриотично. «С вами будет говорить Дмитрий Трофимович Шепилов».
Вот как развивался наш диалог:
— Вы редактировали «Трое в серых шинелях»?
— Я.
— Как попала к вам рукопись?
Почти следственный вопрос, он не предвещал добра.
— Автор прислал ее в Москву. Мне прислал. — Нужно договорить, на худой конец защитить журнал. — Я рекомендовал рукопись, редактировал, категорически несогласен с оценкой «Правды» и писал об этом в ЦК.
Я пододвинул себе стул, холодный, будто железный стул из реквизита Центрального театра Красной Армии (обе комнаты и кухня были нищенски обставлены списанной сценической мебелью), сидел нагишом, мысленно расставаясь с «Новым миром».
— У меня нет вашего письма, — сказал Шепилов нелюбезно. — Вы считаете, что повесть без недостатков?
— Они есть: это первая работа автора…
— Почему же вы не помогли ему устранить недостатки?
— Помогали и помогли. Это видно, если сравнить рукопись с журнальным текстом.
— Но недостатки остались и в публикации? Так? Почему не помогли доработать?
Я сказал, что существуют недостатки, от которых литератор избавляется с годами, с опытом, а иногда так и не освобождается до конца жизни; что, помогая автору советами, мы на каком-то этапе дошли до границы возможного для него сегодня, взвесили достоинства и слабости и посчитали, что достоинства перевешивают, почему и напечатали. Сказал, что это непременное условие работы с молодыми авторами, уважения их личности и терпеливого воспитания год за годом…
— Слабости! Недостатки! — Он будто поддразнивал меня. — Назовите хотя бы одну слабость.
— Ну, вот Тамара, центральный женский образ. Она «голубенькая», эфемерная, в ней нет истинной и полной достоверности, так сказать, человека во плоти…
— Почему не помогли? — перебил меня Шепилов недовольно: если диагноз так точен — лечи!
Я пустился в литературоведческие рассуждения, не пощадил и Фридриха Шиллера, сказав, что и гений не подвигнул его к созданию шекспировских, полнокровных женских образов, что не всем даже великим мастерам это удавалось.
Похоже, что я надоел собеседнику.
— Какого возраста Добровольский?
— Кажется, 1919 или 1920 года…
С этой минуты я слышал два голоса Шепилова: внятные вопросы ко мне и реплики «à parte», «под сурдинку», с прикрытой ладонью трубкой. Я эти реплики закавычу: «Молодой», — сообщил он кому-то.
— Воевал?
— Воевал. Награжден боевыми орденами.
— «Воевал, есть боевые награды».
— Он служит где-нибудь? Член партии или беспартийный?