"Так что же мне делать?" - с отчаянием подумал он. Покосившись, Агамемнон снова увидел дымок на вершине горы, похожий на белое дерево, вздымающее ввысь свою пышную крону, и тогда он подумал: солдаты знают про партизан и, видно, подозревают его, хоть это и нелепо, в пособничестве партизанам.
Он решил было объяснить им, что он вовсе не партизан, но тут же сообразил, что так он только усилит их подозрения, и еще он понял, что солдаты, которые стоят спиной к горам, не видят партизан. И он стоял все так же неподвижно, полуоткрыв рот. Тут он увидел, что фельдфебель шевельнул губами, словно собирался что-то сказать. С ужасом Агамемнон подумал, что фельдфебель сейчас скомандует "огонь!", и он понял, что сейчас, немедленно, нужно что-то сделать, чтобы отвратить от себя гибель, и вдруг его осенило: нужно все обратить в шутку, нужно позабавить великих богов, позабавить! И он завопил: "Я купаться, камрады, я много купаться, я чистый буду совсем!" И он прыгнул в море и упал плашмя в воду, и тут же у него над головой просвистела и ушла позади него в воду пуля.
- Отставить огонь! - зарычал фельдфебель.
Он собирался положить конец двусмысленной ситуации и отдать приказ: захватив с собой Агамемнона, возвратиться на узел связи, как вдруг этот полоумный повар кинулся в воду, а обер-ефрейтор Б. выстрелил. Радист А. не стрелял. А. был в ярости, что выстрелил не он. Прыжок Агамемнона в воду ошеломил его, такой поступок Агамемнона их судом божьим не был предусмотрен. "Опять этот Б. опередил меня, - подумал он, завидуя тому и злясь на себя. - Зато я бы не промахнулся, уж я бы не промахнулся".
Агамемнон лежал в мелкой воде. Он сразу хлебнул воды и мог дышать только через нос, но в нос тоже попала вода, ему не хватало воздуха, сердце бешено колотилось, но поднять голову он не осмеливался. "Что мне делать? - лихорадочно думал он. - Что мне делать?" Этот вопрос звучал в его мозгу, как неотвязная молитва, и, вслушиваясь в этот неотвязный припев, не зная, что делать, обезумев от страха, он увидел, как перед его глазами проносится вся его прежняя жизнь. Ему казалось, что он живет под водой уже целую вечность и целую вечность на него давит невидимый груз, не давая ему вздохнуть, заволакивая его глаза темнотой, и его прежние дни катились перед ним чередой, как горькие морские волны.
Он увидел портовый квартал Коринфа, в котором вырос в жестокой нужде и нищете, квартал, откуда он всегда мечтал выбраться, но это ему не удавалось, пока не пришли немцы с их великим генералом в сверкающем золоте; и генерал заметил его, единственного среди всей базарной толпы, и отведал его лепешку, и повелел сделать его, Агамемнона, солдатским пекарем и поваром. О, эти дни вблизи богов!
Эти дни пронеслись перед Агамемноном с той самой минуты, когда он впервые надел белый поварской фартук, до того мгновения, когда солдаты вышли из своего укрытия под корнями старой маслины; и Агамемнону вдруг показалось, что все это сон, а солдаты стоят перед ним в белых поварских одеждах на золотых камнях, но больше он ничего не видел, вода заливала ему уши, горькая вода заполняла рот, кровь гудела; ему нечем было дышать, и ему казалось, что голова раскалывается от боли. Он должен высунуть голову из воды хоть на секунду, он больше не выдержит этого! Агамемнон высунул голову из воды, его глаза заморгали от яркого света, и он увидел черные голенища солдатских сапог, огромные, сверкающие, четыре пары сверкающих одинаковых сапог, и он стал думать, кто из богов выстрелил в него и кто еще будет стрелять, но он видел только их сапоги, и он не знал, что ответить на свой вопрос, который, как неотвязная молитва, продолжал стучать у него в мозгу безнадежно и пусто: "Что же мне делать?"
"Что же мне делать?" - так думал и обер-ефрейтор Б. после своего выстрела, механически он отвел назад затвор винтовки и услышал, как со звоном выскочила стреляная гильза, механически он перезарядил винтовку и так же механически подумал, не выстрелить ли ему еще раз. Но тут прозвучала команда: "Отставить огонь!" Обер-ефрейтор еще не знал, попал он в повара или промахнулся, но когда фельдфебель отдал эту команду, он испугался: "Господи, что теперь будет, если я попал в него?" Это был первый в его жизни выстрел по человеку, и он вдруг понял то, чего не понимал прежде: одно движение его указательного пальца означает жизнь и смерть. И едва он это понял, перед ним всплыли картины раннего детства, окрашенные в красный цвет: он увидел людей, истекающих кровью на мостовой, он увидел людей, лежащих у входа в квартиру его отца, в подвал самого бедного рабочего квартала Бармена, он увидел мертвых, через тела которых отцу пришлось переносить его, когда люди в военной форме выгнали отца вместе с сыном из подвала, и, сидя на руках отца, он разглядел размозженную голову человека.
И он вспомнил, как отец, когда их выгоняли, с ожесточением говорил что-то, но ребенок не понимал его слов, а выстрелы в переулках гремели, не умолкая, и он уже понял, что эти выстрелы несут смерть и превращают лица в кровавое месиво. А потом люди в форме затолкали отца в грузовик и загнали туда многих других, и грузовик уехал, а мальчик остался один в ледяном переулке среди трупов на мостовой, под пулями, которые ударялись в стены, и тогда пришли чужие люди и забрали ребенка в сиротский приют. Все это он вспомнил неясно, это жило в его душе, жило как смутное воспоминание, и его собственный выстрел перевернул ему душу... "Господи, только бы я не попал в него!" - подумал он и сам удивился такой мысли. Ему стало очень страшно, он посмотрел на воду, увидел, что повар жив, и вздохнул с облегчением. Он никак не мог понять, почему у него перед глазами все время стоит другая картина и он не в состоянии избавиться от нее: будто бы повар лежит перед ним с дырой во лбу в красной воде, закрыв серые веки над погасшими глазами. Его охватило отвращение. "Нет, это нечестный поединок, - подумал он, уговаривая себя. - Такой бой не прибавил бы мне чести". И, расчувствовавшись, он посмотрел на старательно сложенную одежду, на ботинки, аккуратно, носок к носку, поставленные рядом, и он подумал, что у партизан не может быть такой дисциплины, такого порядка; было бы жаль, если бы он пристрелил человека, который уже настолько проникся прусской дисциплиной.
Он был рад теперь, что не попал в повара, и даже в глубине души стыдился своего выстрела, но вместе с тем у него мелькнула мысль, правда всего лишь на мгновение, что унтер-офицер оценит его выстрел как проявление решительности. Он обрадовался, он был весьма заинтересован в благосклонности унтер-офицера, так как рассчитывал продвинуться по службе и сделать военную карьеру, и унтер-офицер, писарь ротной канцелярии, мог в немалой степени ему посодействовать. И еще он подумал, не обиделся ли унтерофицер на то, что какой-то обер-ефрейтор действовал более решительно, чем он сам, унтер-офицер, и что теперь -об этом даже страшно подумать унтерофицер может, пожалуй, нажаловаться на него оберлейтенанту Гольцу. Унтер-офицера действительно задело, что обер-ефрейтор оказался самым находчивым из всех четверых, и он решил при случае, когда будет у обер-лейтенанта Гольца, сквитаться с ним за это. И все-таки досада была перекрыта радостью, что с греком, который лежит в воде, можно будет сыграть неплохую шутку, и унтер-офицер уже предвкушал это развлечение. Забава будет особенно приятной, потому что в Германии он не посмел бы так подшутить даже над самым зеленым рекрутом.
"Вот тут-то мы устроим тебе, дружочек, настоящий суд божий", - радостно подумал он, прикидывая, какие отдать приказания, чтобы по всем правилам, как он любил выражаться, помуштровать этого грека. "Сейчас ты узнаешь, дружочек, что такое настоящий прусский суд божий!" - подумал он и решил, что заставит Агамемнона четверть часа, всего четверть часика, поползать: в воду: - обратно, в воду-обратно, с двумя паузами для передышки, и он подумал, что сам будет идти рядом с Агамемноном, пока тот будет ползать по песку четверть часа, с двумя передышками. И еще он подумал, что, если Агамемнон действительно продержится эти четверть часа, он сам на будущее станет повару хорошим приятелем. "Если Агамемнон это выдержит, я сам куплю этому пьянчуге столько вина, сколько он может влить себе в утробу, но пусть прежде похлебает водички". Унтер-офицер радостно засмеялся: в первый раз за три года службы на узле связи он по-настоящему обрадовался, и, хотя он жил раньше далеко от моря и не любил его, он был готов примириться с морем, раз тут можно так позабавиться.