Все эти мысли и многие другие он излагал нам с необычайным блеском и удовольствием, а о себе говорил с каким-то оживленным беспристрастием, — как будто ему не было до себя никакого дела, как будто Скимпол был какое-то постороннее лицо, как будто он знал, что у Скимпола, конечно, есть свои странности, но есть и свои требования, которыми общество обязано заняться и не смеет пренебрегать. Он просто очаровывал своих слушателей», хотя Эстер не перестает смущать, на каком же основании этот человек свободен и от ответственности, и от нравственного долга.
На следующее утро за завтраком Скимпол заводит увлекательный разговор о пчелах и трутнях и откровенно признается, что считает трутней воплощением более приятной и мудрой идеи, нежели пчел. Но сам Скимпол вовсе не безобидный, не имеющий жала трутень, и в этом его сокровенный секрет: у него есть жало, только долгое время оно скрыто. Ребяческая бесцеремонность его заявлений немало радовала мистера Джарндиса, вдруг обнаружившего прямодушного человека в двуличном мире. Прямодушный же Скимпол просто-напросто использовал в своих целях добрейшего Джарндиса. Позднее, уже в Лондоне, за детским озорством Скимпола будет все явственнее проступать нечто жестокое и злое. Агент судебного исполнителя Ковинса, некто Неккет, однажды приходивший арестовывать Скимпола за долги, умирает, и Скимпол, поражая Эстер, сообщает об этом так: «"Ковинсов" сам арестован великим Судебным исполнителем — смертью, — сказал мистер Скимпол. — Он уже больше не будет оскорблять солнечный свет своим присутствием». Перебирая клавиши рояля, Скимпол балагурит о покойном, оставившем детей круглыми сиротами. «И он сообщил мне, — начал мистер Скимпол, прерывая свои слова негромкими аккордами там, где я ставлю точки (говорит рассказчица. — В.Н.). — Что «Ковинсов» оставил. Троих детей. Круглых сирот. И так как профессия его. Не популярна. Подрастающие «Ковинсовы». Живут очень плохо». Отметьте здесь стилистический прием: жизнерадостный мошенник перемежает легкими аккордами свои шутки.
Потом Диккенс поступает очень умно. Он решает взять нас к осиротевшим детям и показать, чем они живут; в свете их жизни и обнаружится фальшь «сущего младенца» Скимпола. Рассказывает Эстер: «Я постучала в дверь, и чей-то звонкий голосок послышался из комнаты:
— Мы заперты на замок. Ключ у миссис Блайндер.
Вложив ключ в замочную скважину, я открыла дверь.
В убогой комнатке с покатым потолком и очень скудной обстановкой стоял крошечный мальчик лет пяти-шести, который нянчил и укачивал на руках тяжелого полуторагодовалого ребенка (мне нравится это слово «тяжелый», благодаря ему фраза оседает в нужном месте. — В.Н.). Погода стояла холодная, а комната была не топленная; правда, дети были закутаны в какие-то ветхие шали и пелеринки. Но одежда эта, видимо, грела плохо — дети съежились от холода, а носики у них покраснели и заострились, хотя мальчуган без отдыха ходил взад и вперед, укачивая и баюкая малютку, склонившую головку к нему на плечо.
— Кто запер вас здесь одних? — естественно, спросили мы.
— Чарли, — ответил мальчик, останавливаясь и глядя на нас.
— Чарли это твой брат?
— Нет. Сестра — Чарлот. Папа называл ее Чарли. <…>
— А где же Чарли?
— Ушла стирать, — ответил мальчик. <…>
Мы смотрели то на детишек, то друг на друга, но вот в комнату вбежала девочка очень маленького роста с совсем еще детской фигуркой, но умным, уже недетским личиком, — хорошеньким личиком, едва видным из-под широкополой материнской шляпы, слишком большой для такой крошки, и в широком переднике, тоже материнском, о который она вытирала голые руки. Они были в мыльной пене, от которой еще шел пар, и девочка стряхнула ее со своих пальчиков, сморщенных и побелевших от горячей воды. Если бы не эти пальчики, ее можно было бы принять за смышленого, наблюдательного ребенка, который играет в стирку, подражая бедной женщине-работнице».
Скимпол, таким образом, являет собой гнусную пародию на ребенка, в то время как эта малютка трогательно подражает взрослой женщине. «Малютка, которую он (мальчик. — В.Н.) нянчил, потянулась к Чарли и закричала, просясь к ней "на ручки". Девочка взяла ее совершенно по-матерински — это движение было под стать шляпе и переднику — и посмотрела на нас поверх своей ноши, а малютка нежно прижалась к сестре.
— Неужели, — прошептал (мистер Джарндис. — В.Н.)… неужели эта крошка содержит своим трудом остальных? Посмотрите на них! Посмотрите на них, ради Бога!
И правда, на них стоило посмотреть. Все трое ребят крепко прижались друг к другу, и двое из них во всем зависели от третьей, а третья была так мала, но какой у нее был взрослый и положительный вид, как странно он не вязался с ее детской фигуркой!»
Пожалуйста, обратите внимание на жалостную интонацию и почти благоговейный трепет в речи мистера Джарндиса.
«— Ах, Чарли! Чарли! — начал мой опекун. — Да сколько же тебе лет?
— Четырнадцатый год пошел, сэр, — ответила девочка.
— Ого, какой почтенный возраст! — сказал опекун. — Какой почтенный возраст, Чарли!
Не могу выразить, с какой нежностью он говорил с нею — полушутя, но так сострадательно и грустно.
— И ты одна живешь здесь с этими ребятишками, Чарли? — спросил опекун.
— Да, сэр, — ответила девочка, доверчиво глядя ему прямо в лицо, — с тех пор как умер папа.
— Чем же вы все живете, Чарли? — спросил опекун, отворачиваясь на мгновенье. — Эх, Чарли, чем же вы живете?»
Мне бы не хотелось услышать обвинение в сентиментальности на основании этой характерной черты «Холодного дома». Я берусь утверждать, что хулители сентиментального, «чувствительного», как правило, не имеют понятия о чувствах. Спору нет, история студента, ради девицы ставшего пастухом, — история сентиментальная, глупая и пошлая. Но давайте зададим себе вопрос: разве нет различия в подходах Диккенса и писателей минувших времен? Насколько, например, отличается мир Диккенса от мира Гомера или Сервантеса? Испытывает ли герой Гомера божественный трепет жалости? Ужас — да, испытывает, и еще некое расплывчатое сострадание, но пронзительное, особое чувство жалости, как мы это понимаем сейчас, — знало ли его прошлое, уложенное в гекзаметры? Не будем заблуждаться: сколько бы ни деградировал наш современник, в целом он лучше, чем гомеровский человек, homo homericus, или человек средневековья. В воображаемом единоборстве americus versus homericus[26] приз за человечность получит первый. Разумеется, я сознаю, что неясный душевный порыв можно обнаружить и в «Одиссее», что Одиссей и его старик-отец, встретившись после долгой разлуки и обменявшись малозначащими репликами, вдруг откинут назад головы и взвоют, глухо ропща на судьбу, как если бы они не совсем сознавали собственную скорбь. Именно так: их сострадание не вполне сознает себя; это, повторяю, некое общее переживание в том древнем мире с лужами крови и загаженным мрамором — в мире, чьим единственным оправданием служит оставшаяся от него горстка великолепных поэм, всегда уходящий вперед горизонт стиха. И довольно стращать вас ужасами того мира. Дон Кихот пытается прекратить порку ребенка, но Дон Кихот — безумец. Сервантес спокойно принимает жестокий мир, и по поводу малейшего проявления жалости всегда раздается животный смех.
В отрывке о детях Неккета высокое искусство Диккенса нельзя сводить к сюсюканью: тут — настоящее, тут пронзительное, направленное сочувствие, с переливами текучих нюансов, с безмерной жалостью выговоренных слов, с подбором эпитетов, которые видишь, слышишь и осязаешь.
Теперь тема Скимпола должна пересечься с одной из самой трагических тем книги — темой бедняги Джо. Этого сироту, совершенно больного, Эстер и Чарли, ставшая ее служанкой,[27] приводят в дом Джарндиса отогреться холодной дождливой ночью.
Джо притулился в углу оконной ниши в передней у Джарндиса, безучастно глядя перед собой, что едва ли объяснялось потрясением от роскоши и покоя, в какие он попал. Снова рассказывает Эстер.