Когда именно, в каком месте своей реплики Семага воротился к находке и снова взял её на руки, он этого не заметил в увлечении своим негодованием по адресу матери подкидыша. Он сунул его себе за пазуху и, снова на все корки отчитывая мать, двинулся вперёд, охваченный чем-то тоскливым, смятённый и от жалости к ребёнку, уже и сам жалкий, как ребёнок.

Находка слабо возилась и глухо пищала, придавленная тяжёлым драпом пальто и могучей рукой Семаги. А под пальто у Семаги была только одна рваная рубаха – отчего скоро Семагина грудь почувствовала живую теплоту маленького ребячьего тельца.

– Ах ты, живой! – ворчал Семага, идя сквозь снег куда-то вперёд по улице. – Нехорошо твоё дело, братец мой! Потому куда мне тебя? Вот оно что! А мать твоя… ты не возись, лежи!

Вывалишься.

Но он возился, и Семага чувствовал, как сквозь дыру в рубахе тёплое личико ребёнка трётся о его, Семагину, грудь.

И вдруг Семага, как поражённый, остановился и громко прошептал:

– А ведь он это грудь ищет! Матернюю грудь… Господи! Матернюю грудь?!

Семага задрожал даже от чего-то – не то от какого-то стыда, не то от страха – от странного и сильного, больно и тоскливо щемящего сердце чувства.

– Я… как бы мать! Ах ты, братец мой! Ну, и чего же ты ищешь? И что ты со мной делаешь?.. Я, брат, солдат, вор я, коли говорить правду…

Ветер шумел глухо и так тоскливо.

– Заснул бы ты. Ты засни. Ну, баю. Спи! Ничего, брат, не вычмокаешь. Спи ты… Я те песню спою. Мать бы спела. Ну, ну, ну… О, о, о! Баю, бай… Я не баба. Спи!

И Семага вдруг тихо и, насколько мог, нежно и протяжно запел, наклонив свою голову к ребёнку:

Ты, Матанька, дура, шкура,
Не велика ты фигура.

Это он пел на мотив колыбельной песни.

Белая муть на улице всё кипела, а Семага шёл по тротуару с ребёнком за пазухой, и в то время как ребёнок, не умолкая, пищал, вор сладко над ним мурлыкал:

Как приду я к тебе в гости,
Обломаю тебе кости.

И по его лицу от глаз текло что-то – талый снег, должно быть. Вор то и дело вздрагивал, у него щекотало в горле и щемило в груди, и было ему до слёз тоскливо идти по пустынной улице, среди вьюги, с этим ребёнком, пищавшим за пазухой.

Он всё шёл однако…

Сзади его раздался глухой топот копыт, показались в мутной мгле силуэты всадников, и вот они поравнялись с ним.

– Кто идет?

– Что за человек? – раздались сразу два оклика…

Семага дрогнул и остановился.

– Что несёшь, говори? – подъехав вплотную к тротуару, спросил его один всадник.

– Несу-то? Ребёнка!

– Кто таков?

– Семага… Ахтырский.

– Приятель! А тебя ведь и искали! Ну-ка, айда, становись к морде лошади!

– Нам надо сторонкой идти. За домами-то меньше дует. А середь дороги нам не с руки. Мы и так уж.

Полицейские едва поняли его и позволили идти сторонкой, а сами поехали рядом, не сводя с него глаз. Так он и шёл вплоть до части.

– Ага! Попал, сокол. Ну, вот и отлично! – встретил его частный пристав в канцелярии.

Семага тряхнул головой и спросил:

– А как же теперь ребёнок? Куда мне его?

– Что? Какой ребёнок?

– Подкидыш. Нашёл я. Вот.

И Семага вытащил из-за пазухи свою находку. Она дрябло перегнулась на его руках.

– Да он мёртвый уж! – воскликнул частный пристав.

– Мёртвый? – повторил Семага и, посмотрев на ребёнка, положил его на стол.

– Ишь ты, – сказал он и, вздохнув, добавил: – Сразу бы мне его взять. Может бы, он и не того… А я не сразу. Взял да опять положил.

– Ты чего ворчишь? – с любопытством спросил частный.

Семага сумрачно оглянулся вокруг себя.

Со смертью ребёнка в нём умерло многое из того, с чем он шёл по улице.

Вокруг него была казёнщина, впереди тюрьма и суд. Семаге стало обидно. Он укоризненно взглянул на трупик ребёнка и со вздохом проговорил:

– Эх ты! Задарма, значит, я втрескался из-за тебя! Я думал и впрямь… ан ты и умер… – Штука!

И Семага ожесточённо стал скрести себе шею.

– Увести! – приказал частный пристав полицейским, кивая на Семагу головой.

И увели Семагу под арест.

Вот и всё.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: