Дано в Грауенхагене, в Голландии, на второй день Пасхи 1621 года».
Вот каким образом, значит, сей сверхсправедливый господин фон Бредероде захватил власть над городом Раквере! Выходит, вовсе без того, чтобы король Густав-Адольф пожаловал город ему в лен!
Не будем говорить про десятину. И как бы ни обстояло дело с их заискиванием, самым тягостным для раквересцев, помнящих Любекское право, было, несомненно, то, что город лишался права выбирать ратманов, фогтов и бургомистров, их назначал управитель господина Бредероде. И эти назначенные управителем ратманы не смели по своему усмотрению присваивать просителям права граждан. И вместо преданного и милого их сердцу магистрата это предстояло делать платной шавке господина Бредероде. А ведь для всего этого королевская ленная грамота не давала ни малейшего основания?..
Должен признаться: мое открытие казалось мне почти невозможным. Я несколько раз перечитал копию Рихмана и свои списки и все еще продолжал сомневаться. И тут правильность догадки нашла несомненное подтверждение. И, правду говоря, весьма печальное.
Ибо я нашел в шкатулке Рихмана еще одну бумагу. Она касалась той же грамоты Густава-Адольфа по поводу того же баронства Раквере, данной тому же самому архилюбезному и заслуженному господину Бредероде в 1625 году, то есть семь лет спустя, и в ней, но только в ней, селение действительно было названо…
Господи боже мой, я же понимал, ну, скажем, как бы подспудным сознанием: я согласился заниматься их бумагами, во-первых, чтобы таким образом загладить некоторое свое тогдашнее соучастие в телесном наказании Симсона и других. И, во-вторых, как я уже признался, в надежде, что работа с их бумагами окажется для меня каким-то мостиком между мною и дочерью сапожника. Однако по мере того как я углублялся в их документы, особенно когда установил, что разговоры об исконном Любекском праве не были выдумкой, я почувствовал, что на самом деле ищу в этих бумагах (не знаю, может быть, из простого упрямства) то же основание для требований города, которое надеялись в них найти сами раквересцы — Рихман, Симсон, Розенмарк, ладно, пусть и он… И после невероятного открытия и ощущения победы по поводу того, что у Бредероде не было основания владеть городом (а значит, его не могло быть и у Тизенхаузенов!), вторая ленная грамота Густава-Адольфа явилась для меня ударом. Хотя ведь, в сущности, какое мне до этого дело… Ведь в течение всей этой недели меня куда больше интересовало другое: слова, которые преждевременно сорвались у меня с языка, — мое непристойное приглашение… не разрушил ли я им безвозвратно свою надежду на Мааде?..
Я гулял с мальчиками, Густавом и Бертрамом, в молодой дубовой роще на южном склоне горы. Они оба в легких полотняных костюмах с открытым воротом, загорелые, оживленные, озорные и все же, к моему собственному удивлению, полностью обузданные. К слову, этот дубнячок только по названию лес. Настоящий старый дубняк, некогда здесь росший, — говорят, священное место здешнего народа во времена язычества, — был во время войн дважды вырублен: первый раз — двести лет назад, второй — шестьдесят. Однако после этого пни снова дали ростки, и местами дубовая поросль превратилась в красивый молодой подлесок. Высотой в пять-шесть локтей, негусто растущие стволы на травянистых склонах редких для здешних мест обрывов и холмов напоминали парк. На западе, в изножье холмов, ровное ржаное поле, огромное, будто озеро светлой меди. Все это было необыкновенно красиво. Мы прошли по Тырмаской дороге мимо корчмы — той самой, из-за которой город и Тизенхаузены сто лет мерились силами и которая в конце концов была мызой вывезена из города и затем снова собрана на расстоянии тридцати локтей от тогдашней границы городской земли. Густав потребовал, чтобы мы зашли в корчму, но я сказал: «Pudeat te!»[21]
Мы прошли дальше, до невысокого холма, который называют Ныммеской горой, и на ее южном склоне, у пересохшего ручья, сели в заросли тысячелистника. Я дал мальчикам дощечки с грифелем и велел им просклонять: Густаву — vesper dii Saturni[22], а Бертраму — somnium ргаeclarum[23]. Они почесали в затылках и принялись писать, а я погрузился в размышления, вздрагивая от неприятного скрежета грифелей, будто царапающих меня по коже.
Разумеется, она не придет. Не придет хотя бы уже потому, что она порядочная девушка. Просто поэтому. А вовсе не из-за какой-то близости с этим толстым Иоханом или преданности ему. Нет. Просто потому, что порядочная и чистая девушка не придет по зову чужого ей, в сущности, мужчины, чтобы побыть с ним наедине; может, если бы погулять с ним в роще, а так — чтобы через заплеванный, прокуренный, провонявший пивом, шумный, кишащий людьми трактир в душную каморку с грязным полом… К тому же дверь со стороны трактира заперта из-за шкатулки Иохана… Конечно, однажды она приходила туда. В поисках Иохана… Однако совсем ведь не обязательно, чтобы это было ради Иохана. Она могла прийти, предположим, по распоряжению отца. Что-то сообщить трактирщику. По поводу дел, которыми Симсон занимался вместе с ним (и со мной!). Это вполне возможно… Но на мое приглашение она, разумеется, не придет. Мне не остается ничего иного, как только надеяться, что своим приглашением я не слишком ее оскорбил… Так что в дальнейшем…
Но она пришла! В тот субботний вечер!
Я вынул из кармана и положил на стол небольшие серебряные часы, доставшиеся мне от отца, и время от времени поглядывал на них. Я успел уже переписать два-три новых и весьма интересных документа из шкатулки. Две последние привилегии, полученные Бредероде от Густава-Адольфа в 1629 и 1631 годах. И выписку из решения Тартуского гофгерихта (3 января 1632 года) по поводу того, что из всех ранее приведенных ленных грамот остается все же неясным, лишил ли король старых прав город или сохранил их за ним, пожаловав Раквере Бредероде в лен. И что поэтому самого короля следует спросить, как обстоит дело с Раквере. (А вот этого-то, по-видимому, никто не сделал. А если кто и спросил, то тщательно утаил ответ, ибо он не отвечал его надеждам…)
Я уже успел прочитать и грамоту королевы Гедвиги-Элеоноры, разрешающую дочерям Бредероде продать Ракверескую мызу Гансу Гейнриху Тизенхаузену (1667 год). И, наконец, уж совсем поразительную грамоту короля Карла XI губернатору Эстляндии, графу Акселю Делагарди, от 5 июня 1695 года. Все это я читал как-то отстранение. Я принимал к сведению то, о чем в этих грамотах говорилось, но смотрел при этом в заросшее копотью окно на новую ограду из свежих жердей купца Кнаака, потом опять на досадно медлительные стрелки своих часов, и все, что я читал, запечатлевалось у меня в памяти, но шло как-то мимо меня… Пока я не увидел в королевской грамоте того, о чем раквересцы сами его просили: о введении у них того же полицейского и городского устава, какой имел место в Таллине, а также чтобы введен был тот же порядок судопроизводства и свобода выбирать судей и чтобы им разрешили пользоваться собственной печатью, чтобы вернули рыночную площадь и тюрьму, крайне им необходимые и отнятые у них (обратить внимание!) в то время, когда мыза и город находились в руках частных лиц и чтобы город был полностью сепарирован от замка и его арендатора и они могли бы платить контрибуции непосредственно королю, а не пополнять ими мошну арендатора; и чтобы земельные участки и пастбища были расширены до прежних пределов, чтобы были закрыты окрестные трактиры, чтобы им опять разрешили ходить под парусами в заморские страны через их старую гавань в Тоолсе, чтобы им разрешили основать амты и цехи, какие существуют Таллине, дабы росло количество ремесленников, и чтобы по велению короля им выделили земельный участок для строительства школы, нужной их детям. И в заключение они писали: если в результате всего этого их положение хоть сколько-нибудь улучшится, они готовы платить королю контрибуцию даже несколько большую, чем сейчас. И что для защиты сих, утвержденных королем прав и вообще для лучшей защиты государственного порядка они готовы сами обеспечить себя аркебузами и мушкетами и научиться пользоваться ими, если таковое будет сочтено нужным…