О господи…
А ведь я чуть не согласился.
Отнюдь не страх перед мифическим куратором и копией моего письма (которую я, конечно, так и не увидел) заставил меня колебаться — хотя страху были полны штаны, ночей не спал. Отнюдь не соблазн каких-то новых возможностей и привилегии по слухам, положенных в нашей стране подонкам. Хуже.
Органическая неспособность решительно говорить "нет".
Ведь живой человек просит! Так просит! Ему же ведь это очень нужно! Я же его оскорбляю, унижаю тем, что раз за разом ему отказываю! У него же из-за меня п работе могут быть неприятности!
Дурак дураком…
А "добрый", вероятно, считал, что у меня поджилки трясутся — и пора подсекать.
Последнее наше свидание происходило ни с того ни с сего в каком-то из кабинетов управления балета на льду, в доме, соседствующем с нашим институтом. "Добрый" был решителен, никаких не относящихся к делу разговоров на этот раз себ не позволял. "Чтобы вывести вас из-под удара, мне пришлось сказать, что мы с вам уже сотрудничаем. Конечно, фигурировать вы будете не под своей фамилией. Как отчество вашей матери? Константиновна? Вот вы будете Константинов".
Я понял — шутки кончились. Ни бластера, ни квантового дезинтегратора как-то н случилось под рукой, и отнюдь не ждал на набережной гравилет. Ничего я не мо кроме как ответить, стараясь, чтобы голос не дрожал: "Вы слишком много на себя берете".
"Ну, что ж теперь поделаешь". — "Я не согласен. Я ни разу не сказал вам, что согласен".
"Между прочим, у вас в институте скоро общая переаттестация научны сотрудников. Вы уверены в своих позициях?"
"Это мое дело".
"И все-таки подумайте хорошенько".
Последнее слово осталось за ним. А значит, и неопределенность осталась. Мы разошлись на набережной, а через минуту я бросился за ним вслед. По привычному, почти родному Запорожскому переулку, где чуть ли не каждой день ходишь взад-вперед. И вокруг — столько людей!
"Добрый" куда-то звонил. Я увидел его в будке автомата и замедлил шаги. Он повернул голову в мою сторону, и я глупейшим образом спрятался за угол — мне хотелось подойти, когда он выйдет из будки, невозможно было стоять рядом и ждать, когда он договорит. Впрочем, я тут же вынырнул обратно и пошел к нему. Он повесил трубку. Отчетливо помню, как очень мягко, будто что-то втолковываю ребенку, я произношу: "Я не завербовался!"
А он мне ответил что-то вроде: "Очень жаль".
И я ушел. И вскоре уехал в отпуск, сильно подозревая, что, когда вернусь, в институте уже и стол мой сожгут, и имя мое позабудут. Однако — нет.
Черт его знает, что это такое было.
С тех пор все тихо. Пока. Тьфу-тьфу-тьфу.
Продолжение второе имело место в ноябре 86-го года. Перестройка набирала обороты и, возможно, находилась в лучшей из всех до сих пор известных нам фаз: кровь еще не лилась, республики, края, области и микрорайоны еще не начали, как тараканы разбегаться по углам, в магазинах еще кое-что было, и казалось, вот-вот станет больше — и в то же время воняющие убоиной идеологические табу начинали слетать одно за другим. В апреле я закончил "Очаг на башне" и осенью достал из папок черновики, заготовки, промежуточные куски "доверия". Иногда опираясь на них, а иногда работая совершенно наново, я написал повесть, которая в чуточку сокращенном виде была опубликована в "Урале" и вскоре выйдет в моем сборнике "Свое оружие". Мне кажется, она умнее, глубже того "Доверия", которое удостоилось когда-то столь высокого внимания. Гораздо интереснее поставить эксперимент чистый.
Общество — практически идеальное, и люди-то все очень хорошие; но, раз включив некий социальный механизм, пусть даже с наигуманнейшими намерениями, они уже не могут сказать "чурики" и отрулить обратно. Кнопки, которые нельзя нажимать ни в коем случае, есть не только в арсенале ракетчиков — но и в арсенале политиков, и в арсенале экономистов. Нажал — тогда не обессудь. Падающий ковш экскаватора одинаково легко пробьет череп Гитлеру — и Швейцеру, Брежневу — и Сахарову… Швейцер и Сахаров — не в том, что они могут этот падающий ковш голой рукой остановить, а в том, что они никогда не сделают движения, после которого ковш упадет. В сотый же раз описывать, как ковш расплющил Гитлера… пфе!
И, наконец, третье продолжение случилось каких-то полтора года назад.
В университетские времена я дружил с девушкой с моего же курса, тоже китаисткой, только гораздо способнее меня; и была она не историк, как я, а филолог. С большим пиететом она относилась к моим тогдашним писаниям, и я дарил ей третьи, а то и четвертые экземпляры. Кончилась учеба, она вернулась в свой Львов — хотя и наезжала несколько раз в Ленинград, вначале одна, потом с мужем, потом перестала (она все пыталась оформить хотя бы соискательство в Университете, во Львове ее способности были не нужны — и, естественно, ничего не вышло); потом и переписка наша как-то угасла, хотя я лелеял надежду: вот выйдет у меня когда-нибудь книга, обязательно пошлю ей… Как будто нашим друзьям нужны наши книги, а не мы сами.
Поздно вечером — частый перезвон.
"Але?" — "Это Ира, помнишь?" — "Господи, еще бы!" — "Мы завтра уезжаем".— "Чего? Куда это?" — "Пока как бы в Израиль, потом попробуем в Штаты. У нас ребенок будет, рожать и растить здесь нельзя".
Я так ошалел, что, наверное, только через полминуты ответил: "Черт. Вот так все порядочные люди разъедутся, останутся тут одни подонки, и тогда мы на вас точно нападем, вам же хуже будет".
Из этой фразы четыре месяца спустя проросла повесть "Не успеть".
"У меня много твоих рукописей. Я боюсь их везти через таможню, вдруг у тебя из-за этого будут неприятности. Я высылаю их тебе. Только не думай, что мне не хотелось бы увезти их с собой. Просто я боюсь, что у тебя могут быть неприятности".
Один парень с нашего курса как-то сказал о ней: "Все-то ее беспокоит, всего-то она боится. Хочется ее пристрелить из жалости".
Видимо, так наше государство и поступает.
А тот, кто из жалости не стреляет, а помогает, нечувствительным образом оказывается врагом государства.
Через неделю я получил две обьемистые бандероли. Чего там только не было! Дарил — и забывал… А у нее хранилось. Там было "Доверие"! Тот самый вариант! До сих пор не могу вспомнить, когда и как я его презентовал. Кажется, послал на Восьмое марта 1977 года, а уж потом окончательно распечатал. В подарок-то уж надо было послать первый экземпляр, а в издательствах, куда я по наивности собирался ходить с "Доверием", тоже нужен был первый экземпляр. В ту пору я еще мог перешлепать 170 страниц просто для того, чтобы сделать подарок.
И вот 9 лет спустя после конфискации я перечел свою, казалось, погибшую повесть.
Она эмоциональнее, конечно. Возможно, хлестче. Видно, что писал почти ребенок. Инфантильные антисоветизмы, которые я сейчас воспринимаю отчасти как дурновкусие, привязывают текст к реальности, делают его не умозрительной алгебраической формулой (не зря в новом варианте части называются "Условия", "Решения", "Результат"), а злободневным памфлетом. С одними и теми же героями, с одним и тем же сюжетом, с почти одной и той же проблематикой — это две разные вещи.
Член нашего Семинара Сергей Переслегин, читавший обе, заметил: "Вторая лучше, но первая мне нравится больше". Очень глубокомысленно.
Не знаю. Не мне судить.
Но до чего же мне хотелось бы увидеть оба варианта под одной обложкой рядом. Академическим изданием, как с иронией выразился Борис Натанович…
Я не смею предлагать настойчивее. Я отойду теперь в сторонку, ждать дальнейших продолжений, бормоча строчки собственного стихотворения: