Это был тоже интересный, насыщенный творческий период. Браницкий чувствовал себя генератором идей, он щедро одаривал ими аспирантов, намечал программы исследований и сам управлял их осуществлением. Статьи с результатами публиковались за подписями всех участников, если же идея принадлежала аспиранту, Браницкий отказывался от соавторства.

Третий этап начался вскоре после пятидесяти. К этому времени Браницкий выпустил десятка два книг, переведенных на многие языки, подготовил столько же кандидатов наук. В сотнях отечественных и зарубежных публикаций, в энциклопедиях и обзорах можно было встретить ссылки на его труды и изобретения. Он стал признанным авторитетом в своей области, но… потерял вкус к научной работе.

Антон Феликсович по-прежнему извергал поток идей, однако, сверкнув оригинальностью мышления, тотчас утрачивал интерес к мгновенно найденному решению и с ленивым великодушием отказывался в чью-то пользу от авторских прав. Теперь он лишь давал первоначальный толчок новым исследованиям, несколькими мастерскими штрихами намечая контуры здания, а строительством занимались сотрудники практически без его участия.

Браницкий ставил подпись на титульных листах отчетов, не вникая в содержание, потому что доверял исполнителям: как-никак его школа! Из творца он незаметно превратился в так называемого организатора науки.

Впрочем, одна из сущностей его дарования продолжала крепнуть: он и раньше принадлежал к редкой в наши дни категории ученых-энциклопедистов, а к шестидесяти осмыслил науку как единое целое, не только в философском плане, но и в методологическом. И своим знаменитым «пусковым импульсом», выводившим молодых ученых из заторможенного (иногда на годы!) состояния и содержащим в себе не только начальную координату и направление научного поиска, но и его алгоритм, мог всколыхнуть самые разнородные сферы. Мысли, высказанные Браницким походя, подхватывались, давали начало теориям. Их связывали не с его именем, а с именами ученых, доведших дело до конца. Браницкий пожимал плечами. Не то чтобы это его не задевало, но, подосадовав минуту, он говорил себе: «С меня хватит сделанного!» — и выбрасывал из головы неприятную мелочь.

На него как бы снизошла созерцательная — не действенная! — мудрость, которая была столь присуща античным мыслителям. Но вдохновлялась она не прошлым, хотя настольной книгой Браницкого был фолиант Витрувия, а отдаленным — на столетия! — будущим.

Поговаривали, что для Антона Феликсовича Браницкого наступил период угасания. Так ли? Часто ученую степень доктора наук отождествляют с ученым званием профессора. На самом же деле это разные понятия, хотя носителем степени и звания в большинстве случаев оказывается один и тот же человек. Так вот Браницкий как действующий доктор наук и впрямь сдал позиции (он и не стремился удержать их), зато как профессор продолжал прогрессировать.

«Дайте мне точку опоры, и я переверну мир!» — эта гордая фраза одного из величайших ученых древности звучала в душе Браницкого, когда он раскрывал двери аудитории. И любовь, которую, вопреки его требовательности и язвительному характеру, питали к нему студенты, была той самой, столь необходимой каждому из нас, точкой опоры…

На лекции Антон Феликсович преображался, даже молодел. Он не щадил ни себя, ни своих слушателей, импровизировал, заставлял не просто конспектировать, а осмысливать каждое слово.

— Не бойтесь задать вопрос, даже если он покажется или окажется глупым, — подчеркивал Браницкий. — В глупое положение попадете не вы, а тот, кто, не поняв, постесняется спросить, промолчит. Поступив так раз, другой, третий, он выработает условный рефлекс непонимания, заглушит в себе саму потребность понимать и всю жизнь будет заучивать, а потом слепо воспроизводить чужие мысли, слова, движения…

Особенно любили студенты лирические отступления профессора, казавшиеся им спонтанными, а в действительности служившие испытанным средством против их усталости. После такого короткого эмоционального душа самый трудный материал воспринимался с обостренным вниманием.

А профессору было что вспомнить…

7

Под старость Браницкий все чаще задумывался над вопросом: что такое гениальность? И не находил ответа.

Поразительное явление — человеческий гений! Пожалуй, более поразительное, чем расширяющаяся Вселенная и «черные дыры». Какое невероятное сочетание случайного и закономерного приводит к появлению на свет гениального человека! Да и само понятие «гениальность» неоднозначно, неоднородно, порой парадоксально. Показателями, баллами, коэффициентами его не выразить. Какую роль играют гении — движущей силы, катализатора? Где граница между гением и п р о с т о талантом?

«Назови человека интеллектуалом, — размышлял Браницкий, — и он будет польщен. А назови умником — обидится. Похоже, что мы стесняемся ума, зато гордимся интеллектом! Самое смешное, что ум и интеллект синонимы. Или уже нет? Может быть, ум был и остается качественной категорией, а интеллект, обособившись, превращается в количественную? Неизбежное следствие научно-технической революции. Прогресс точных наук убедил человека в преимуществе количественных оценок перед качественными, интеллекта перед умом! Количество помыкает качеством!»

Четверть века назад Браницкому довелось побывать у художника-абстракциониста. Абстрактная живопись пользовалась тогда скандальной известностью («Ну как же, премию на выставке, разумеется зарубежной, получил шедевр, созданный ослом, к хвосту которого привязали кисть!»).

Абстракционист ничем не напоминал осла, это был симпатичный человек с искусствоведческим образованием. Работал он научным сотрудником в картинной галерее.

Браницкий заканчивал докторскую, бациллы созерцательной мудрости еще не проникли в его жаждущий деятельности организм. Обо всем на свете он судил с бескомпромиссностью классической физики: черное есть черное, а белое — белое, и никак иначе. К абстракционисту он шел с предубеждением, и, почувствовав это, тот начал показ с портретов, выполненных в реалистической манере. Портреты свидетельствовали о мастерстве и таланте.

— Но это не мое амплуа, — сказал художник.

Они перешли к акварелям. Их было много. Линии извивались, краски буйствовали. Картины притягивали фантастичностью, нарочитой изощренностью замысла. Браницкий вспомнил застрявшие в памяти стихи Василия Каменского:

Чаятся чайки.
Воронятся вороны.
Солнится солнце,
Заятся зайки.
По воде на солнцепути
Веселится душа,
И разгульнодень
Деннится невтерпеж.

— Как называется вот эта… картина?

— А какое название дали бы вы?

— Ну… «Восход Солнца на Венере», — в шутку сказал Браницкий.

— Так оно и есть, — кивнул художник.

— Вы это серьезно?

— Разумеется, кто-то другой даст картине свое название, скажем «Кипящие страсти» или «Туман над Ориноко». Ну и что? Когда вы слушаете симфонию, то вкладываете в нее свое «я» и музыка звучит для вас иначе, чем для вашего соседа и для самого композитора. У вас свои ассоциации, свой строй мыслей, словом, свой неповторимый ум. Абстракция дает ему пищу для творчества…

— А как же с объективным отображением реальности?

— Воспользуйтесь фотоаппаратом, не доверяйте глазам. Классический пример: когда Ренуар показал одну из своих картин Сислею, тот воскликнул: «Ты с ума сошел! Что за мысль писать деревья синими, а землю лиловой?» Но Ренуар изобразил их такими, какими видел, — в кажущемся цвете, изменившемся от игры световых лучей. Кстати, сегодня это уже никого не шокирует.

— Какое может быть сравнение: импрессионизм и абстракционизм?

Художник усмехнулся.

— Вот ведь как бывает! В семидесятых годах девятнадцатого века умные люди высмеивали «мазил-импрессионистов, которые и сами не способны отличить, где верх, а где низ полотен, малюемых ими на глазах у публики». А в шестидесятых годах двадцатого не менее умные люди восторженно восхваляют импрессионистов и высмеивают «мазил-абстракционистов»!


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: