– Я привел к тебе друга, – сказал тихо человек по имени фра Томазо.
Госпожа Лаура чуть приподняла голову и посмотрела на меня совершенно безо всякого выражения.
– Я его не знаю, – сказала она. – Вы, должно быть, ошиблись.
– Но он утверждает, что знает вас.
У меня душа ушла в пятки.
– Да. Кажется, мы покупаем у него вино. Я не смотрю на каждого убогого, который предлагает товары у нашей двери.
Одно мгновение – даже меньше, чем мгновение! – мне показалось… я даже знал точно, что эти прекрасные глаза посмотрели на меня с безмерной нежностью, с глубокой меланхолией, прося у меня прощения. Я попытался, поймав этот взгляд и удержав его, пока он еще не исчез, как кусочек льда, брошенный в пламя, сказать ей, что я понял.
– Он говорит, что вы должны ему деньги за вино.
– Правда? Как странно. Я не знала. Всеми домашними счетами занимается мой отец вместе с Лукой, нашим дворецким.
– Твоего отца нет в Риме, – сказал доминиканец, – Его нет здесь уже шесть лет. Кажется, он совсем оставил этот город.
– Только поэтому вы и осмелились привести меня сюда! – сказала госпожа Лаура вдруг с гневом и презрением. – Если бы отец был здесь…
– Но его ведь здесь нет. И тебе лучше не изображать передо мной оскорбленную дочь патриция. Еретичка не имеет никаких прав. Еретичка не может позволить себе роскошь возмущаться из-за оскорбления достоинства.
– Кто называет меня еретичкой?
– Это не имеет отношения к следствию. Допрашивают тебя и никого другого. Кроме разве что твоего друга-уродца.
Он обратился к монаху за столом.
– Зачитай обвинение, – сказал он.
Голова под капюшоном кивнула, и голос монаха, тонкий и резкий от злобы фанатичной набожности, начал вслух зачитывать анонимное обвинение:
– «Что в седьмой день календарного месяца июня тысяча четыреста девяносто шестого года от Рождества Христова, ты, Лаура Франческа Беатриче де Коллини, а также каждый седьмой день в течение некоторого периода времени, как до, так и после вышеупомянутого седьмого дня календарного месяца июня, в доме Андреа де Коллини, римского патриция, со злым умыслом преподавала доктрину, противную истине, открытой нам Господом нашим и Спасителем Иисусом Христом и данной нашей Святой Матери Церкви через Римского понтифика, наместника Христа на земле и последователя князя апостолов, а именно тому, что Бог Отец наш – не Творец мира, что мир сотворен демоном и что сотворенное вышеупомянутым демоном есть по своей природе зло пред лицом Бога Отца нашего. Далее, что в вышеупомянутых случаях, в присутствии некоторых неизвестных лиц, ты отрицала доктрину о Воплощении Господа нашего и Спасителя Иисуса Христа, что ты сравнивала его земное тело с бестелесным призраком и что с вышеупомянутыми неизвестными лицами ты со злым умыслом отрицала светскую и духовную власть, данную Папе, Римскому понтифику, а также всем его последователям, Господом нашим и Спасителем Иисусом Христом через святого апостола Петра».
– Обвинение очень серьезно, – сказал фра Томазо.
– И очень многословно.
– Не шути со мной, donna. Тебе это не идет. Ты отрицаешь обвинение?
– Конечно.
– Назови имена этих неизвестных лиц. Можешь назвать их, так как они недолго останутся неизвестными.
– Если они не долго останутся неизвестными, то зачем мне называть их имена?
– Значит, ты признаешь, что эти лица существуют?
– Нет. Но из вежливости я не отрицаю твоих предположений, какими бы ошибочными они ни были.
– Дьявольская риторика! – в гневе воскликнул фра Томазо и ударил Лауру по голове сбоку, так сильно, что голова откинулась назад, словно невидимая рука резко дернула шнурок марионетки.
Мне хотелось закричать: «Оставьте ее! Не трогайте!» Мне хотелось броситься на него, бить его кулаками, забить его насмерть, но я услышал, как мой жалобный, бессильный голос начал упрашивать:
– Не бейте ее, пожалуйста… пожалуйста, не бейте…
Он повернулся ко мне, схватил в кулак мои волосы и поднял меня над полом. Боль была невыносима. Затем он бросил меня.
– Подашь голос, – прошипел он, – и больше никогда не увидишь солнца.
Я лежал распластавшись там, где упал, всхлипывал и задыхался от гнева на свое бессилие, на свою бесполезность, на свое беспомощное уродливое тело. Как раз тогда, уткнув лицо в согнутый локоть, я молча проклял – всеми проклятиями, каким научили меня трастеверийские сточные канавы! – то безымянное и зловредное существо, заточившее меня в темнице плоти, костей и слизи. Я проклинал его самого, его прихвостней и подручных, его господства и силы; я проклял Папу, папских кардиналов, педерастов и размалеванных блядей; я проклял королей, императоров и епископов; я проклял все и всех, кого только мог вспомнить. И я проклял зловонное гнойное чрево, которое вытолкнуло меня, плачущего и упирающегося, в этот адский мир.
– Назови своих сообщников, – тихо повторил фра Томазо.
– У меня их нет.
– Лжешь. Признай вину, и им не будет вреда.
– Тем, кого не существует, и так не может быть вреда и без твоих сомнительных гарантий.
Я услышал еще один удар и тихий крик боли.
– Признай обвинение. Вину не утаишь. У нас есть доказательства.
– Если вам известна моя вина и у вас есть доказательства, то признание мое не нужно.
Голос фра Томазо стал резок, словно натянутая сверх меры тетива.
– Ты тратишь мое время. Будет применен инструмент.
– Другого ответа я вам не дам.
– Боль поможет тебе передумать.
Даже сейчас, через столько лет, воспоминание о том, что последовало, доставляет мне нестерпимые страдания, – воспоминание словно ледяными тисками сдавливает мое сердце. Я пишу и знаю, что сейчас польются слезы. Огромная тоска как саван окутывает меня, и я не могу отбросить ее, да и не хочу отбрасывать, так как при одном воспоминании о том, что они стали с ней делать, я жду, чтобы моя душа была избавлена от новых страданий. В тот день в ткань моей души вонзился меч, и он все еще там, я чувствую, как его клинок, по-прежнему острый, движется в бесконечно малых пространствах между сочленениями.
Был применен инструмент. Работу выполняли два огромных безмолвных человека, которых ничего не волновало, кроме их жестокого дела: они были бесстрастны, словно смертельная болезнь. Голову ее оттянули назад, ей разжали зубы, нижнюю челюсть перевязали длинной лентой и из глиняного кувшина стали вливать в рот холодную воду. Лаура застонала, стала извиваться, задыхаться и захлебываться. Я видел, как ее горло, вены на котором налились кровью и начали пульсировать, перехватывали спазмы удушья.
– Назови имена своих друзей еретиков, – сказал доминиканец, убрав с нее ленту.
– Их… их… их нет…
Инструмент применили снова. Я не мог поднять глаз и посмотреть. Даже заткнув уши пальцами, я слышал, как ее рвет.
– Назови имена.
Молчание.
– Я не хочу причинять тебе страдания. Назови их имена.
И снова мучительные спазмы.
– Назови имена, и пытка прекратится.
Затем ей на стопу надели металлический браслет с острыми шипами с внутренней стороны. Браслет начали стягивать небольшим винтом с ручкой.
– Назови имена.
Под этим ужасным сводом раздался ее крик, и я увидел, как по сжатым пальцам ноги потекла кровь, свежая и горячая. Но Лаура молчала.
– Еще. Еще туже.
Жалобный, как звук рога, вой от боли. Фра Томазо глубоко вздохнул, и я увидел, что он подает палачам знак рукой.
– Допрос откладывается, – сказал он устало. – Будет возобновлен по моему указанию. – Затем монаху за письменным столом:
– Запиши, что «отложен». Он еще не закончен.
Госпожа Лаура неподвижно сидела в кресле, бессильно свесив голову.
– Ты мне больше не нужен, уродец, – сказал он мне. – Ты не обвинен. Но кое-кто с удовольствием тебя заберет. Встань.
Я поднялся на ноги. Я без отрыва глядел на желтое лицо, и сердце мое переполняла ненависть. Даже к женщине, называвшей себя моей матерью, я не испытывал такой ненависти, какую испытывал к доминиканцу.