Ахнули, крякнули, понюхали по русскому обычаю. Рануш Акоповна поперхнулась, замахала руками, Роман тут же потянулся опять за бутылкой.
– Последуем совету Антона Павловича. В каком-то рассказе у него, не помню каком, говорится: как хорошо, войдя с морозу в теплое помещение, выпить рюмочку водки и… сразу же за ней другую… Последуем же его совету.
И последовали. И стало совсем хорошо.
– Ну, посмотрите друг на друга, не таясь. Три года все же, не хрен собачий. Рануш Акоповна все молодеет, цветет…
– Да ну тебя, Ромка, скажешь еще… – она даже вроде смутилась.
– Мария-Антуанетта совсем расцвела, как алый цветочек, Слушай, слушай, а ты не беременная, а? А ну, встань. Да ты не красней, признавайся.
– Нет, Ромка, пока еще нет, не торопимся, – Ашот похлопал по поджарому, как у всех парижанок, животу своей жены. – Ну, а ты, Ромка, малость того, возмужал, что ли?
– Возмужал, возмужал. На почве успехов.
– А есть они?
– Есть.
– И такое бывает еще у нас?
– У нас? У вас? Ты ж, говорят, француз уже.
– Француз. И все равно – у нас. Так что, случается еще?
– У меня вот случилось. Нежданно-негаданно у нашего министра…
И начал рассказывать, как это произошло.
В этот счастливейший из вечеров – вернее, ночь – все были возбуждены. Но Роман особенно. Говорил, не умолкая, перебивая, задавая вопросы, сам тут же на них отвечая, опять задавал, делал вид, что слушает, ахал, охал, пересыпая речь – дамы ему сегодня прощали – все теми же обиходными словечками.
– Фильм как будто бы ни о чем, – начал он рассказывать. – Он, она, еще один он, еще одна она. Называется «Любовь вчетвером». Не пропустили.
– Тю-тю! – присвистнул Ашот. – Мы тут с одним кадром, ты его знаешь, из ТЮЗа, без зуба переднего, смотрели порно под таким же точно названием. «Л'амур ан катр» по-французски.
– Амур не амур, – отмахнулся Ромка, – но у меня что-то вроде любви. Чистейшей, разумеется, советской, без всяких этих ваших штучек. Но это только канва, внешний рисунок, отнюдь не главное. И все равно к этому, хоть и не главному, а придрались… Да, а ты знаешь, что у нас чуть-чуть не пустили «Агонию»?
– Климовскую?
– Именно. Почти на выходе уже была. Потом оказалось, что Николай II слишком красивый и добрый, а Распутин недостаточно развратен.
– И на полку, сволочи?
– Бесповоротно… Так вот, на последнем просмотре сказали мне… Нет, на предпоследнем. Что ж это вы, Роман Никитич, думаете, мы совсем безмозглые, ничего не понимаем? Нет, что вы, товарищи, говорю, наоборот, именно к вам апеллирую, как к людям знающим и понимающим. И тут же, не дав им пикнуть, произнес в высшей степени патриотическую речь. Расхвалил Бондарчука, он тут же сидел, не помню уже за что, за ум, талант, за «Войну и мир», «Они сражались за Родину», вспомнил Васю Шукшина, он у него там играл, теперь Вася у нас классик, пароходы его имени, библиотеки. Кстати, ты его знал?
– Нет… Видел только. На каком-то просмотре.
– Отличнейший парень, прямой, честный, бухарик, правда… Давайте-ка за помин его души. Нет уж таких…
«Столичную» благополучно закончили. За ней последовало то самое бургундское, начатое. Потом обнаружена была недопитая бутылка коньяка.
– Зажал, думал перед сном. Без дам… Ты же у нас останешься?
– А куда мне деваться? Прикорну где-нибудь в уголке.
– Не боишься?
– Кого?
– А ты, собственно, по какой линии, как у нас говорят, приехал?
– Союз кинематографистов. На Каннский фестиваль. Нет, не член делегации, отнюдь, но разрешили за собственные шиши присоединиться, вроде член и не член, консультант не консультант, Бог его знает…
– Без стукача, что ли? Потому такой храбрый?
– Как так без стукача? Разве можно? Такого не бывает. Но он у нас безобидный, ты его должен знать, долговязый такой, Арнольдом зовут, фамилию забыл, с «Мосфильма»… Да, но вернемся к нашим баранам.
К баранам возвращались раз двадцать, опять от них уходили и возвращались, но в конце концов все же выяснилось, что картина после доделок, переделок, поправок, переозвучиваний, пересъемок получила наконец добро, Сейчас печатают. И даже приличное количество копий – сто двадцать. Называется теперь «Разрешите помечтать!». Название, конечно, говенное… А фильм, по сути, антисоветский. Ну, не то чтоб совсем антисоветский. Снаружи все гладко, а копнешь… Такой например, эпизод…
У дам постепенно начали слипаться глаза. Их отправили спать. А сами устроились вдвоем на диване. Было тесно, неудобно, да и вообще о сне не могло быть и речи.
– Да, слушай, а где ты работаешь? – спохватился вдруг Роман. – Треплюсь, треплюсь, а до сих пор не спросил, неловко даже как-то…
– На телевидении.
– На телевидении? А у нас, знаешь, что произошло на нашем Центральном? Сенсация, – и рассказал облетевшую Москву историю про завкадрами московского телевидения, который, то ли спьяну, то ли спятив, на каком-то собрании во всеуслышание заявил, что хватит, мол, врать, давайте народу иногда и правду-матку преподносить. – Ничего себе кадровик? Ну, его сейчас же под белы рученьки и в дурдом… Видимо, и впрямь тронулся голубчик. Да, так о чем мы говорили?
Так проговорили они всю ночь. Ашот даже на работу опоздал.
Расставаясь, Роман сказал, что у них на завтра намечена встреча с кем-то прогрессивным, но он на нее плевал, не пойдет, и надо обязательно опять встретиться. Остановились они, как выяснилось, в двух шагах от того самого злополучного «Монталамбера», в отеле «Каирэ», малость похуже, но, в общем, терпимо.
– Ну, на отель мы сегодня плевали, ты у меня. А завтра – Париж!
– 7 —
Ашот часто вспоминал со своей Анриетт сомнения и терзания, одолевавшие их в Ленинграде до того дня, когда он сказал ей наконец: «Все! Едем! С завтрашнего дня начинаю собирать бумаги…»
И началось.
Да, тогда все было в тумане. Сейчас он малость рассеялся. И все же – это уже наедине – он иногда спрашивал себя: стоило или не стоило? Нет, что стоило, это ясно, но насколько оправдались или не оправдались ожидания, как прошел процесс переселения из одной галактики в другую, одним словом, что такое эмиграция, понятие, которое всю жизнь пугало и казалось для нормального человека противоестественным? Шаляпин, Рахманинов, Бунин, Бенуа, Куприн, Михаил Чехов, всех и не перечислишь – все они, каждый по-своему, тосковали по дому, по прошлому. Правда, в основном по тому, что было «сметено могучим ураганом», даже по осуждаемому всеми приличными людьми самодержавию. Нынешние эмигранты в несколько другом положении. Мало кого тянет обратно. Уезжают – дети там или не дети, земля предков и всякое такое, а если в корень глянуть, от въевшегося во все поры… Осточертело все… А кому и кое-что прищемили.
Ну, а он, Ашот? Задохнулся? Да нет. Дышать, правда, трудновато было, иной раз и на луну завоешь, но, в общем-то, притерся как-то. Притерлись же остальные 260 миллионов. Преследовать не преследовали, топтуны за ним не ходили, обысков ни у него, ни у его друзей не делали, с работой более или менее благополучно. Ну, «Лебединый стан» Цветаевой или мандельштамовское про кремлевского горца с эстрады не прочтешь, но иногда что-то, не самое просоветское, нет-нет да и втиснешь. И радуешься. Жванецкий, например. Иной раз просто оторопь берет – и ничего, сходит. Вот и Ромка.
Сейчас он сидит в «Эскуриале», сосет ледяной «хейнекен» и тоже счастлив. В Париже он впервые, и ему все интересно. «Нет, никакого метро, только автобус или пешком, обожаю пешком…» И они от парка Монсо – было воскресенье, на работу не надо – до бульвара Сен-Жермен шли пешком. По бульвару Осман, мимо оперы, зашли даже за 10 франков внутрь, поглядеть на шагаловских коз, летающих на потолке зрительного зала, потом по рю де ля Пэ, мимо Вандомской колонны, вышли на Конкорд, пересекли Сену и по бульвару Сен-Жермен дошли до «Эскуриала». Сначала Роман останавливался у каждой витрины, но так до своего кафе они никогда и не дошли бы, и Ашот, приняв руководство на себя, разрешил останавливаться только у антикварщиков и оружейных магазинов.