Я понял его и сказал:

– Ты должен знать, что моя милостыня может быть ужасной.

Он ответил:

– Быть может, это та единственная милостыня, которой я стою. Я грешил.

Я переложил все камни в его вогнутую ладонь. Они падали, будто в морские глубины, без единого звука.

Он медленно произнес:

– Твоей милостыни я не знаю, но моя будет ужасна. Ты останешься с днями и ночами, со здравым смыслом, с обычаями и привычками, с окружающим миром.

Я не слышал шагов слепого нищего и не видел, как он растворился в темноте.

25 августа 1983 года

Часы на маленькой станции показывали одиннадцать вчерашней ночи. Я направился к гостинице. Как бывало не раз, я ощущал здесь умиротворение и покой, чувства, которые испытываешь, оказавшись в давно знакомых местах. Широкие ворота были распахнуты, усадьба утонула в сумерках. Я вошел в холл, где туманные зеркала зыбко отражали цветы и детали интерьера.

Удивительно, но хозяин не узнал меня. Он протянул регистрационную книгу. Я взял ручку, обмакнул перо в бронзовую чернильницу и, склонившись над раскрытыми страницами, столкнулся с первой из множества неожиданностей, которые подстерегали меня этой ночью. Мое имя, Хорхе Луис Борхес, было начертано в книге, и чернила еще не успели высохнуть. Хозяин сказал мне:

– Мне казалось, вы уже поднялись… – но присмотревшись внимательнее, извинился: – Простите, сеньор. Тот, другой, очень на вас похож, но вы моложе.

– Какой у него номер? – спросил я.

– Он попросил девятнадцатый, – был ответ. Этого я и боялся.

Я бросил ручку на конторку и бегом поднялся по ступенькам. Девятнадцатый номер находился на втором этаже, с окнами на внутренний дворик, жалкий и заброшенный, обнесенный балюстрадой; где, как помнилось мне, стояла пляжная скамейка.

Это была самая большая комната в гостинице. Я толкнул дверь, она поддалась. Под потолком горела люстра. В ее безжалостном свете я узнал себя. На узкой железной кровати лежал я, постаревший и обрюзгший, и разглядывал лепнину на потолке. Я услышал голос. Не совсем мой – без обертонов, неприятный, похожий на магнитофонную запись.

– Удивительно, – сказал он, – нас двое и мы одно.

Впрочем, во сне ничто не способно вызвать удивление.

Я робко спросил:

– Значит, все это сон?

– Причем последний сон. – Жестом он показал на пустой пузырек, стоявший на мраморной крышке ночного столика. – Тебе придется, наверное, увидеть множество снов, прежде чем доберешься до этой ночи. Какое сегодня число по твоему календарю?

– Точно не знаю, – ошеломленно ответил я. – Но вчера мне исполнился шестьдесят один год.

– Когда бессонница приведет тебя к этой ночи, тебе исполнится восемьдесят четыре. Сегодня двадцать пятое августа 1983 года.

– Как долго ждать… – прошептал я.

– А мне не осталось почти ничего, – сказал он резко. – Смерть может наступить в любой момент, и я затеряюсь в неведомом, где ждут иные сны. Неотвязная мысль, навеянная зеркалами и Стивенсоном.

Упоминание о Стивенсоне прозвучало для меня прощанием, а не призывом к беседе. Я был человеком, лежащим на кровати, и понимал его. Чтобы стать Шекспиром и написать незабываемые строки, недостаточно одних трагических моментов. Чтобы отвлечь его, я сказал:

– Я знал, что с тобой это случится. Как раз здесь, много лет назад, в одной из комнат первого этажа мы набросали черновик истории подобного самоубийства.

– Да, – подтвердил он задумчиво, как бы погрузившись в воспоминания. – Но я не вижу связи. В том наброске я брал билет до Адроге и в гостинице «Лас Делисьяс» поднимался в девятнадцатый номер, самый дальний. И там кончал счеты с жизнью.

– Поэтому я здесь, – сказал я.

– Здесь? Мы всегда здесь. Здесь я вижу тебя во сне в доме на улице Манну. Здесь я хожу по комнате, которая принадлежала матери.

– В комнате, которая принадлежала матери, – повторил я, не стараясь понять. – Я вижу тебя во сне в девятнадцатом номере, расположенном над внутренним двориком.

– Кто кому снится? Я знаю, что ты снишься мне, но не знаю, снюсь ли я тебе. Гостиницу в Адроге давно сломали. То ли двадцать, то ли тридцать лет назад.

– Это я вижу сон, – произнес я с вызовом.

– Ты не представляешь, как это важно выяснить – один ли человек видит сон или двое снятся друг другу.

– Я – Борхес, который увидел твое имя в книге постояльцев и поднялся сюда.

– Борхес я, и я убил себя на улице Манну. – Помолчав, тот, другой, добавил: – Давай проверим. Что было самое ужасное в нашей жизни?

Я склонился к нему, и мы начали говорить одновременно. Я знал, что мы оба лжем.

Легкая улыбка осветила постаревшее лицо. Я чувствовал, что его улыбка – отражение моей.

– Мы лжем, – заметил он, – потому что чувствуем себя двумя разными людьми, а не одним. На самом деле мы – и один человек, и двое.

Мне наскучила беседа, и я откровенно сознался в этом. И добавил:

– Неужели тебе в 1983 году нечего рассказать о тех годах, которые предстоит прожить мне?

– Что же сказать тебе, бедняга Борхес? На тебя будут продолжать сыпаться беды, к чему ты уже привык. Ты останешься один в доме. Будешь перебирать книги без букв и касаться барельефа с профилем Сведенборга и деревянного блюдца, на котором лежит орден Креста. Слепота – это не тьма, это род одиночества. Ты вновь окажешься в Исландии.

– В Исландии! В Исландии среди морей!

– В Риме ты станешь твердить строки Китса, чье имя, как и все прочие имена, недолговечно.

– Я никогда не был в Риме.

– Еще многое случится. Ты напишешь наше лучшее стихотворение, элегию.

– На смерть… – не окончил я фразы, боясь назвать имя.

– Нет-нет, она переживет тебя.

Мы помолчали. Он продолжал.

– Ты напишешь книгу, о которой мы столько мечтали. А году в 1979 ты поймешь, что твое так называемое произведение – не что иное, как ряд набросков, разнородных набросков, и откажешься от тщеславного заблуждения – написать Великую Книгу. Заблуждения, внушенного нам «Фаустом» Гете, «Саламбо», «Улиссом». Я написал невероятно много.

– И в конце концов понял, что потерпел неудачу.

– Хуже. Я понял, что это мастерская работа в самом тягостном смысле слова. Мои благие намерения не шли дальше первых страниц, затем появлялись лабиринты, ножи, человек, считавший себя отражением, отражение, полагавшее себя реальным, тигры ночи, сражения, которые остаются в крови, Хуан Муранья, неумолимый и слепой, голос Маседонио, корабль из ногтей мертвецов, занятия староанглийским по вечерам.

– Эта кунсткамера мне знакома, – заметил я с улыбкой.

– Кроме того, ложные воспоминания, двойная игра символов, долгие перечисления, легкость в восприятии действительности, неполные симметрии, что с радостью обнаружили критики, ссылки, не всегда апокрифические.

– Ты опубликовал книгу?

– Меня посещала мелодраматическая мысль – уничтожить ее, возможно, предать огню. В конце концов я издал ее в Мадриде под псевдонимом. Книгу сочли бездарным подражанием, а автора обвинили в том, что он лишь пародирует известного писателя.

– Ничего удивительного, – вставил я. – Каждый писатель кончает тем, что превращается в собственного бесталанного ученика.

– Эта книга в числе прочего, и привела меня сюда. А прочее – старческие немощи, убежденность, что отмеренный тебе срок прожит…

– Я не стану писать эту книгу, – заверил я.

– Станешь. Мои слова останутся в твоей памяти лишь как воспоминание о сне.

Меня раздражал его менторский тон, без сомнения, тот самый, каким я говорил на лекциях. Меня раздражало, что мы так схожи и что он открыто пользуется безнаказанностью, которую ему дает близость смерти. Чтобы отплатить ему, я спросил:

– Ты так уверен, что умираешь?

– Да, – ответил он. – Я чувствую облегчение и умиротворение, каких никогда не испытывал. Нет слов, чтобы передать тебе мои ощущения. Можно описывать только разделенный опыт. Отчего тебя так задевают мои слова?


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: