«Я не в силах, я не могу вынести всех мук их [опять и параллелизм и инверсия: «мук их»], голова горит моя [а не моя голова горит], и все кружится предо мною [совсем как стихи]. Спасите меня! возьмите меня! дайте мне тройку быстрых как вихорь коней! Садись, мой ямщик, звени, мой колокольчик, взвейтеся, кони, и несите меня с этого света!»

Незачем и объяснять, как насыщены эти ритмические возгласы высокопоэтическим содержанием. Где было раньше у «нормального» или даже «полунормального» Поприщина это могучее чувство национального, шири и размаха русской души, эта мелодия народной поэзии с образами ямщика и колокольчика? Их не было, а вот теперь они есть, они проснулись в нем, как мысль о необъятной шири родины; а ведь раньше весь горизонт Поприщина был замкнут несколькими улицами Петербурга, вся красота и все величие были для него заключены в ручевском фраке, магазинах на Невском и звании его пр-ва. Надо ли напоминать, что значил для Гоголя, как звучал в его поэзии образ-символ тройки, той самой тройки, которая замыкала первый том «Мертвых душ»? И этот крик о том, чтобы унесла его тройка с этого света, явственно звучит как стихия страстного отрицания всего мира, мучащего человека: «Далее, далее, чтоб не видно было ничего, ничего. Вон небо клубится передо мною; звездочка сверкает вдали; лес несется с темными деревьями и месяцем; сизый туман стелется под ногами; струна звенит в тумане…»

Это уже не «стишки» насчет «льзя ли жить мне, я сказал»; это подлинная, благородная поэзия. И опять — откуда взялась у Поприщина эта поэзия природы, дивной красоты, нежных и высоких оттенков чувств и восприятий и эти удивительные образы и слова, доступные лишь настоящему поэту? То же и дальше — «С одной стороны море, с другой Италия»: Италия во всей поэзии 1830-х годов — символ искусства, красоты, расцвета творческих сил человека — и у Пушкина, и у Веневитинова, и у многих, многих других, и у самого Гоголя в стихотворении «Италия» (напечатанном еще в 1829 году):

Италия — роскошная страна!
По ней душа и стонет и тоскует;
Она вся рай, вся радости полна,
И в ней любовь роскошная веснует…
и т. д…
… И всю страну объемлет вдохновенье…
… Земля любви и море чарований!
Блистательный мирской пустыни сад!..
… Узрю ль тебя я, полный ожиданий?..

И вот эта-то мечта о стране красоты и вдохновения открылась душе Аксентия Ивановича Поприщина. Ей открылась и картина народной Руси — «Вон и ру́сские и́збы видне́ют. До́м ли то мо́й сине́ет вдали́? Ма́ть ли моя́ сиди́т перед окно́м?» — уж не стихи ли это, совсем настоящие стихи? И синеющая даль — как у Жуковского, для Гоголя навсегда оставшегося образцом поэтичности и возвышенности, и мысль о матери, о которой и намека не было в дневнике Поприщина ранее, и образ матери под окошком в окружении русских изб — все ведет нас к мелодии народности и душевной глубины.

Понятно, откуда возникают следующие за тем строки, совсем подобные народному причитанию: в эту последнюю минуту крик безумца становится плачем народной души: «Матушка, спаси твоего бедного сына! урони слезинку на его больную головушку, посмотри, как мучат они его! прижми ко груди своей бедного сиротку! ему нет места на свете! его гонят! — Матушка! пожалей о своем больном дитятке!» — и затем жуткая заключительная фраза, усмешка безумия: «А знаете ли, что у французского короля (или алжирского дея) шишка под самым носом?»[88] И опять вопли: «ему нет места на свете! его гонят!» звучат в расширительном смысле.

Пока Поприщин был «нормален», был пошляком, ничтожеством и лакеем — ему было место на свете; но теперь, когда он сошел с ума, когда в его душе проснулось все прекрасное, человеческое, творческое, — его гонят, и нет ему места в мире «его пр-ва», Софи, камер-юнкера Теплова и всех, им подчиненных.

Последняя запись Поприщина завершает, таким образом, развитие сюжета всей повести. Пока Поприщин был «нормален» или сохранял черты «нормального человека», он был пошл, ужасен в своем духовном, нравственном ничтожестве. Когда он совсем сошел с ума, он стал как бы подлинно настоящим человеком, достойным звания человека, вызывающим уже не презрение, а сочувствие. Это не «парадокс» гоголевской повести, это и не «игра» понятиями. «Фантастика» петербургских повестей — не отклонение от нормы разума в сознании поэта, а, наоборот, демонстрация того, что от нормы разума отклонилась сама общественная действительность.

Так и здесь: кто безумен — Поприщин или же общество, его окружающее? Все — то есть «общество» — признают чинушу, каким был раньше Поприщин, явлением нормальным. Тысячи таких чинуш живут кругом вас, как бы говорил Гоголь своему читателю, и вы считаете, что это нормально, что нечему тут удивляться, ваш взор безразлично скользит по всей этой жизни, делающей из человека — Поприщина, возносящей его пр-во и низвергающей титулярного советника, превращающей душу живу в гнусную пародию на одушевленность, — и вам кажется все это обычным, привычным, естественным. Гоголь же кричит своему читателю: ты ошибаешься или лжешь самому себе; открой глаза, и ты увидишь, что все это, привычное и как бы естественное, противоестественно, совершенно ненормально, дико. Общество, допустившее искажение человека до степени Поприщина, безумно. Ну, а раз «нормальный» Поприщин — это безумие, то, следовательно, наоборот, Поприщин, вышедший из рамок этой безумной «нормы», ставший «ненормальным», тем самым и должен стать в другом, более подлинном смысле, нормальным человеком. Поэтому глубокой иронией звучат слова самого Поприщина в день, когда он открыл в себе короля: «Я не понимаю, как я мог думать и воображать себе, что я титулярный советник. Как могла взойти мне в голову эта сумасбродная мысль. Хорошо еще, что не догадался никто посадить меня тогда в сумасшедший дом». И Гоголь думает, что безумный Поприщин до известной степени прав. Именно обыденнейший пошляк-чиновник — явление безумия общества. Общество сошло с ума, оно ослеплено, оно потеряло разум; может быть, тот только, кто «выскочил» из пут того, что нормально для этого безумного общества, и освобождается от его безумия. Так сумасшедший прозревает в обществе, где нормальное — безумно.

Молодой Салтыков написал: «Как вы не хотите понять, что в ненормальной среде одна неестественность только и может быть названа нормальною?»[89] Это — как бы формула гоголевского толкования темы безумия.

Как видим, движение образного мышления Гоголя в высшей степени рационально и здесь, как и в осмыслении его сатирической фантастики. Нос, гуляющий по Невскому проспекту, — не алогизм, а вполне логическое раскрытие алогизма общественного уклада; богатство духа безумца при бедности духа нормального чиновника — это не излом образов, а как бы математическое доказательство безумия общественного бытия.

Вокруг Гоголя много писали о сумасшествии в художественной литературе. В. В. Гиппиус рассмотрел этот вопрос с точки зрения распространенности темы безумия в русской литературе 1820-х и 1830-х годов и вплоть до «Доктора Крупова» Герцена (1847).[90] Однако, как об этом уже упоминалось выше, гоголевская трактовка этой темы в «Записках сумасшедшего» — совсем иная, чем у его современников. Н. Полевой в статье «Сумасшедшие и несумасшедшие» говорит о том, что между теми и другими в современном обществе нельзя провести границы; «в 1832 году Вл. Одоевский собирается выпустить сборник «Дом сумасшедших» с той же основной идеей».[91] Белинский писал В. П. Боткину 17 февраля 1847 года: «Бедное человечество! Добрый Одоевский раз не шутя уверял меня, что нет черты, отделяющей сумасшествие от нормального состояния ума, и что ни в одном человеке нельзя быть уверенным, что он не сумасшедший».

вернуться

88

Замечу, что в первоначальном рукописном тексте последней записи Поприщина ряда подчеркнутых мною мест нет; так, нет инверсии «что могу дать я им», нет пассажа «голова горит моя» и до «возьмите меня», нет пассажа «далее, далее, чтобы не видно было ничего, ничего», нет слов «струна звенит в тумане»; в словах о доме не было такого стихотворного метра, а было: «дом ли мой». Все это говорит, разумеется, о сознательности в придаче тексту того звучания, о котором шла речь выше.

вернуться

89

М. Е. Салтыков-Щедрин. Полное собрание сочинений, т. I, М., 1941, стр. 332 (рассказ «Брусин»).

вернуться

90

Вас. Гиппиус. Гоголь. Л., 1924, стр. 91.

вернуться

91

Вас. Гиппиус. Гоголь. Л., 1924, стр. 91.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: