Когда у человека столько событий, ему необходим собеседник, которому можно рассказать все. До самого донышка. Такого собеседника у Тошки не было. Хорошо бы рассказать о переписке со Штормштилем Кло. Только она поймет его, потому что тоже любит подставлять лицо южному ветру и ловить запахи далеких стран и обрывки не досказанных кем-то удивительных историй.
Но нельзя же прямо так подойти и сказать ей:
— Знаешь, Таня, я выдумал себе взрослого друга, который, в отличие от других взрослых людей, все понимает и вообще на равных со мной. Я написал ему. И представляешь — он ответил! Как это случилось, ума не приложу. Вот его послания...
И тут выяснилось бы, что Тошка знает все о капитане Борисове. И о письмах, которые Кло посылает отцу. И о том, что Тошка тоже ждет капитана и верит в его возвращение. Дальше больше — пришлось бы сознаться и в том, что он знает все о ее деде, и о Дурмишхане, и о дочери комиссара Михаила Таранца. Это, конечно же, не кто иная, как Женщина с Грустными Глазами.
Как расскажешь все это Кло? Нет! Нельзя рассказывать о Штормштиле. Никак нельзя!..
И в то же время вся эта история уже не помещается в Тошке, ему нужны, ну просто необходимы единомышленники. Не может же человек тринадцати лет от роду держать все в себе, словно в глиняной копилке.
Однажды он чуть было не проболтался отцу. Начал так, между прочим, издалека. Отец сидел за своим письменным столом, листал какие-то скучные бумажки. Свет лампы падал на утыканную белыми рычажками грудь арифмометра, на пальцы отца, сжимающие авторучку. Она парила над бумажками, потом стремительно падала, впиваясь пером в какую-нибудь зазевавшуюся цифру. Зловеще начинал жужжать арифмометр, со звоном выбрасывая в окошечки единицы, десятки и сотни. Потом начинали метаться костяшки счетов. А перо все прижимало цифру к бумаге, и было ясно, что дело ее дрянь, наверняка эту неправильную цифру, долго укрывавшую ошибку, безжалостно вычеркнут и впишут другую, правильную. Тошка долго присматривался к почерку отца. Высокие, островатые буквы. И наклон чуть вправо. Только слова какие-то неинтересные:
«В соответствии с вышеприведенными результатами произведенной проверки пролонгирование нижеперечисленных...»
И цифры, цифры, цифры... В общем, все совсем не похожее на письма капитана Штормштиля.
— Ты что трешься тут? — Отец глянул на Тошку сквозь толстые стекла очков. — Небось нашкодничал опять и теперь подготавливаешь почву для покаяния. Так, что ли?
— Нет. Я не нашкодничал. Я хочу рассказать тебе коечто...
— О Пепино-Ягуаре по кличке Фаралетто?
— Наоборот, он по кличке был Пепино-Ягуар. Но я не о нем... Ты знаешь, есть такой капитан...
— Он объездил много стран... — перебил его отец. — Послушай, Антон, ты бы лучше Тургенева почитал, «Бежин луг...»
— Тем более что у него уже вторая тройка по литературе, — вмешалась мама. — И по математике тоже тройка. У меня просто руки опускаются, четверть только началась!..
— Я исправлю... — начал было Тошка.
— Там у него никогда не появлялись тройки, ничего не слушая, продолжала мама. «Там» — это значило в Нефтегорске. Там все, по маминому мнению, было лучше и спокойнее. — Он совсем отбился от рук. Эти уличные знакомства! Улица погубит его! А у меня сердце...
Тошку выставили за дверь. Семейный совет продолжался полушепотом.
— Надо, чтобы он больше читал классиков. Меня вот воспитывали на классиках. — Это говорил папа.
— Надо полностью компенсировать влияние улицы. В конце концов он начнет курить! — Это, конечно, мама.— Он стал каждый день мыть шею и причесываться!
— Это разве тоже плохо? — спросил папа.
— Это значит, что он влюблен! — ответила мама.— В тринадцать лет мальчишки только в том случае добровольно моют шею, когда они влюблены! 'Гы что, себя не помнишь!
Папа, конечно, не помнил. Он опять начал что-то про Тургенева. Но Тошка уже не слушал. Он и вправду каждый день мыл шею. И дважды причесывался. Раньше этого с ним не случалось. Во всяком случае, так часто.
Тошка сидел у окна. Смотрел, как по черному стеклу торопливо сбегают дождевые капли, оставляя за собой дрожащие серебряные дорожки. За дверью мама с папой продолжали шептаться. В порту призывно гудели пароходы. Тошкино сердце билось часто и гулко...
Глава 15. Оришаури, зеленый луч и Ника Королихин
Бобоську Тошка не застал. В красильне был только Сушеный Логарифм да еще спал на груде пустых мешков пьяный глухонемой.
— Чего ты опять здесь крутишься? — увидев Тошку, заскрипел Сушеный Логарифм и как заведенный замахал на него руками. — Я тебе уши надеру!
Тошка обозлился. Он отступил на край тротуара и решил надерзить Сушеному.
То, что разговаривать со взрослыми в непочтительном тоне значит демонстрировать свое дурное воспитание, Тошка знал. Об этом мама твердила ему чуть ли не ежедневно. И он всегда старался со старшими держаться вежливо. Но тут был Турецкий базар со своими законами, которых мама не знала и не могла знать. Здесь каждому полагалось стоять за себя. И пропустить мимо ушей угрозы какого-то Сушеного Логарифма значило струсить перед ним.
Тошка засунул руки в карманы брюк и попытался сплюнуть через зубы так, как это делал Бобоська.
— Босяк! — скрежетал ученый помощник Серапиона.— Слямзить что-нибудь примериваешься?
— Заткнитесь! — крикнул Тошка задрожавшим от волнения голосом. — Тряпок я ваших грязных не видал. Эксплуататор! Сушеный Логарифм!
Он повернулся и пошел на другую сторону улицы, изо всех сил стараясь не убыстрять шагов. Оскорбленный красильщик, шаркая галошами по цементному полу, долго искал, чем бы запустить вслед Тошке. Но ничего, кроме счетной линейки, под руку ему не попадалось.
На углу Трапезундской Тошка остановился, чтобы купить у старухи-гречанки стакан ореховых жмыхов.
— Ори шаури*! — раздался у него за спиной низкий, будто из бочки голос. — Ори шаури!
Тошка оглянулся. Рядом с ним стоял знаменитый городской сумасшедший — обритый наголо верзила с тяжелыми вислыми плечами. Физиономия у него была страшноватая: толстогубый, широкий рот, хитрые навыкате глаза и нос в крупных рябинах. Он высунул язык и, слегка ткнув Тошку в плечо, повторил свое требовательное:
— Ори шаури!
Тошка порылся в кармане, вынул двугривенный.
Оришаури — так звал его весь базар — звякнул пригоршней медяков и, отсчитав десять копеек, протянул их Тошке.
— Нет, что вы, не надо! — запротестовал тот. — Берите! Пожалуйста, мне не жалко.
Оришаури возмущенно замычал и попытался впихнуть сдачу в Тошкин карман.
— Возьми, мальчик, возьми, — сказала продавщица жмыхов. — Это же Оришаури, разве ты не знаешь? Он берет только десять копеек.
Тошка вспомнил, как однажды Бобоська рассказывал ему об этой живой достопримечательности Турецкого базара.
— Он в дачных поездах тоже собирает, но больше здесь, на базаре. Ему десятку дают, а он, пожалте, сдачу- девять рублей и девяносто копеек. Никогда больше гривенника не возьмет. Во время войны кто то слух пустил, будто Оришаури немецкий шпион. Но это так, баланду травили. Какой он шпион, он родился здесь, и его рыбаки любят. А рыбаков не проведешь. — А где он живет? — За городом. По дороге к Нижнему мысу. Там старинная часовня стоит, каменная. Маленькая такая, как будка. Вот он ее и занял. Устроился ничего. У него собак там...
Тошка спрятал пятаки в карман. Оришаури подмигнул ему, свистнул двум облезлым псам, которые терлись рядом, и зашагал через перекресток, не обращая внимания на снующие грузовики. Шоферы тормозили и, высовываясь из кабин, кричали ему со смехом:
— Эй, олан, почем корзина ставридки?
— Ори шаури!
— Сколько тебе дать за твоих собак?
— Ори шаури! — хохотал нищий раскатистым густым басом и показывал шоферам язык.
У Оришаури были две слабости: собаки и детские книжки. Половину своих гривенников он тратил на сырые говяжьи кости, из которых варил собакам суп, и на ярко раскрашенные картонные раскладушки. Читать Оришаури не умел, а поэтому качество книжек определял, сообразуясь с количеством картинок. Особое предпочтение отдавал Оришаури тем книжкам, в которых были нарисованы собаки.
Ори шаури — дословно: два пятака, гривенник (груз)