Мне показалось, что прошел целый час, но я так долго пробыла в этой шепчущей тьме, что не могла судить о времени. Мне представлялось, что те, за кем я шла, тоже стали призраками и плывут передо мной, как пушинки одуванчика — близко, а не поймаешь.
Лестница сходила витками все ниже и ниже, и при свете третьей, а потом и четвертой свечи я видела необозримые пространства вокруг, словно путешествовала по кругам небес, а не спускалась в недра земли. При особенно ярких вспышках мне казалось, что я вижу нечто большее, какую-то тайную жизнь. В такие минуты призрачные голоса становились громче, а тени как будто обретали форму. Когда я прищуривала глаза, мне почти что виделось, как покинутые залы заполняются веселыми, смеющимися людьми.
Как могли северяне посягнуть на такую красоту? И как мог народ, создавший такие чудеса, уступить смертным, пусть даже самым воинственным и кровожадным.
В темноте расцвел красно-желтый свет, от которого блестящие стены лестницы как будто заколебались. Сначала мне подумалось, что это новая игра моего воображения, но тут я услышала голос своего любимого — так близко, что мы могли бы поцеловаться:
— Не верьте ей, господин мой, — с немалым испугом произнес Телларин. — Она снова лжет.
Невыразимо счастливая, но не потерявшая бдительности, я заслонила свечу ладонью и заспешила вниз как можно тише. Голоса стали громче, свет факелов — ярче, и я совсем погасила свечу. Я от души радовалась, что нашла их, но догадывалась, что мое появление им такой радости не доставит.
Я прокралась поближе к свету, но так и не увидела Телларина и остальных: что-то наподобие дымовой завесы отделяло их от меня. Лишь совсем сойдя с лестницы и вступив в какой-то большой зал, я разглядела эти четыре фигуры.
Помещение было таким огромным, что даже факелы в руках Телларина и Аваллеса не могли осветить его доверху. Я по-прежнему неясно видела то, что приняла за дым, хотя факелы горели совсем близко, но теперь мне показалось, что это громадное дерево с черными листьями и стволом. Его окутывал мрак, подобный туману, лежащему на холмах зимним утром, — и все-таки это был не туман, а чернейшая Тьма.
— Решай, кого слушать — меня или молодого солдата, — говорила колдунья моему отчиму. — Повторяю тебе — если ты тронешь хотя бы лист, оно сочтет вас насильниками, и вам не поздоровится. Разве ты сам не чувствуешь?
— А я думаю, что прав Телларин, — сказал Аваллес, но голосу его, в отличие от слов, недоставало уверенности. — Она хочет нас одурачить.
Отчим смотрел то на теневое дерево, то на колдунью.
— Если нельзя наломать веток, зачем тогда ты привела нас сюда? — проговорил он медленно, словно речь стоила ему больших усилий.
В ответе Валады чувствовалась ехидная усмешка.
— Ты держал меня в своем сыром каменном мешке целых две луны, чтобы разрешить свои безумные вопросы. И если ты не веришь, что я знаю то, что знаю, зачем ты заковал меня и привел сюда?
— Но топливо…
— Я не говорила, что здесь нельзя взять дров. Я сказала, что только дурак способен поднять нож или топор на Колдовское Дерево. Внизу полно хвороста, если у вас хватит смелости собрать его.
— Ступай набери дров, племянник, — велел Сулис Аваллесу.
Молодой рыцарь, поколебавшись, отдал свой факел Су-лису, пролез под нижние ветви дерева и сразу исчез из вида, но быстро вылез обратно.
— Там ничего не видать. — Его глаза белели каемкой белков. — И кто-то сидит — какой-то зверь, что ли. Он.., он дышит. У Телларина глаза получше моих…
«Нет!» — чуть не завопила я. Дерево ждало, закутанное во мрак, неподвластный факелам. Я уже хотела выскочить из укрытия и молить любимого не приближаться к нему, но Сулис, словно услышав мой беззвучный крик, выругался и сунул факел обратно Аваллесу.
— Клянусь Пелиппой и ее чашей! Пойду сам.
Он пролез под ветки, и мне послышалось, будто листья шепчутся, хотя никакого ветра здесь не было. Потом шорох стал громче — видимо, отчим раздвигал ветки. Тянулись долгие минуты, и дерево шуршало все громче. Наконец Сулис вышел пошатываясь — казалось, что под каждой рукой у него зажато по куску тьмы. Телларин и Аваллес хотели помочь ему, но он только потряс головой так, будто его что-то оглушило. Даже в темноте я видела, как он побледнел.
— Ты сказала правду, Валада. Ни ножа, ни топора не понадобилось.
Он велел воинам выложить на полу круг из камней, которые валялись повсюду, положил в середину собранный им хворост, взял из сумки на поясе растопку и зажег факелом Колдовское Дерево. Занялся огонь, и показалось, что в зале стало еще темнее — костер точно впитывал в себя свет факелов. Пламя потянулось ввысь.
Темное дерево больше не шелестело. Все затихло — даже костер не трещал. Я с бьющимся сердцем подобралась поближе, едва не забыв о том, что надо прятаться. Поистине черное пламя горело в этом подземелье — оно мерцало, как всякое пламя, и все же наносило раны живой материи мира, проедало дыры, темные, как беззвездное небо.
Да, поверить в это трудно, но я видела это своими глазами. Что-то виднелось сквозь Черное Пламя — не то, что было по ту сторону костра, но какое-то другое место — сначала казалось, что там пустота, но потом пространство над костром стало обретать цвет и форму, будто самый воздух вывернулся наизнанку.
В огне явилось лицо, и я едва сдержала крик.
Незнакомец, явившийся в пламени, не походил ни на одного виденного мной человека. Что-то было не так с его лицом — подбородок слишком узок, уголки больших глаз приподняты вверх. Несмотря на длинные белые волосы, он не казался старым. Он был обнажен до пояса, и на бледной лоснящейся коже виднелись страшные ожоги — скорее старые, чем свежие, хотя его окружало пламя.
Черное Пламя коверкало все, даже тьму. Она дрожала, точно весь мир вытягивался, как то, что отражается в речной воде.
Казалось, что человек в огне объят сном, но сон этот был тревожен. Человек корчился, извивался, даже закрывал руками лицо, словно защищаясь от чего-то страшного. Глаза его, когда они наконец открылись, оказались черными, как сама ночь, и смотрели они на что-то, чего я не видела, далеко за пределы костра. Рот раскрылся в ужасном беззвучном вопле, и мне, несмотря на его чуждый облик и на собственный страх, показалось, что у меня сейчас разорвется сердце. Если он жив, почему он горит и горит, не сгорая? Если призрак, почему смерть не прекратила его мучений?