Наконец она покачала головой:
— Не надо тебе путаться в безумные дела своего отца, дитя.
— Он мне не отец. Он был женат на моей матери.
— Вон оно что, — с похожим на лай смехом сказала она. Я переминалась с ноги на ногу, по-прежнему прижимаясь лицом к решетке, сама не зная, зачем я говорю с этой женщиной и чего хочу от нее.
— Почему ты закована?
— Петому что они боятся меня.
— А как тебя зовут? — Она хмуро промолчала, и я попыталась еще раз:
— Ты правда колдунья?
— Ступай-ка отсюда, дочка, — вздохнула она. — Если ты ничего не знаешь о глупых затеях своего отчима, лучше тебе держаться подальше от всего этого. Не надо быть колдуньей, чтобы видеть, что добром это не кончится.
Ее слова испугали меня, но я не могла оторваться от решетки.
— Не нужно ли тебе чего-нибудь? Еды или питья? Она снова оглядела меня лихорадочно горящими глазами.
— Отроду не видела такого странного дома. Нет, дитя. Все, что мне нужно, — это открытое небо да мой лес, а этого я не получу ни от тебя, ни от кого другого. Зато я твоему отцу нужна, и голодом он меня морить не станет.
Колдунья повернулась ко мне спиной и опять ушла в угол, волоча за собой цепи. Я поднялась наверх с больной головой: разные мысли — взволнованные, горестные и испуганные — бились в ней, как птицы в запертой комнате.
Месяц маррис сменился аврелем, а отчим все держал колдунью в заточении. Чего бы он ни хотел от нее, она явно на это не соглашалась. Я часто бывала у нее, но она, хотя и была добра по-своему, говорила со мной только о пустяках. Спрашивала, был ли поутру заморозок и какие птицы пели на деревьях — ведь в своем каменном мешке она была отрезана от мира.
Не знаю, почему меня так тянуло к ней. Мне, наверное, казалось, что она владеет ключами от многих тайн — а тайнами для меня были и безумие отчима, и горе моей матери, и мои растущие страхи за свое новообретенное счастье.
Хотя отчим кормил ее исправно, как она и предвидела, и не позволял дурно с ней обращаться, колдунья худела день ото дня, и темные круги легли у нее под глазами, как кровоподтеки. Она тосковала по воле и чахла, как дикий зверь в клетке. Мне больно было видеть ее, как будто это меня лишили свободы. Каждый раз я находила ее все более слабой и истощенной, и мне вспоминались последние страшные дни моей матери. Выходя из темниц, я всегда искала тихого места, где могла выплакаться. Даже краденые часы с Телларином не облегчали моей грусти.
Я возненавидела бы отчима, если бы он сам не чах день ото дня, словно заточенный в зеркальном подобии сырой колдуньиной тюрьмы. Каким бы ни был вопрос, на который отчим желал получить ответ, он мучил Сулиса так, что этот честный человек лишил женщину свободы, а себя — сна. До самого рассвета он читал, писал или говорил сам с собой в порыве исступления. Я боялась, что этот вопрос в конце концов уморит и его, и колдунью.
Когда я один-единственный раз набралась мужества и спросила отчима, за что он держит колдунью в тюрьме, он посмотрел поверх моей головы на небо, как будто оно внезапно окрасилось в новый цвет, и сказал:
— В этом месте слишком много дверей, девочка. Открываешь одну, потому другую и оказываешься в том же месте, откуда вышел. Я не могу найти дорогу.
Если это был ответ, для меня он смысла не имел.
Я предложила колдунье смерть, а она взамен предсказала мне судьбу.
Часовые на стенах Внутреннего Двора прокричали полночь, когда я поднялась. Легла я уже давно, но сон не шел ко мне. Я завернулась в самый плотный свой плащ и выскользнула за дверь. Из комнат отчима слышался его голос — он говорил, как будто с гостем, и мне стало горько, потому что я знала, что он там один.
В этот час темницы караулил лишь один старый, покалеченный солдат — он крепко спал и даже не шелохнулся, когда я прошла мимо. Факел на стене почти догорел, и я не сразу разглядела колдунью во мраке. Я хотела позвать ее, но не знала как. Мне казалось, что громада спящего замка давит на меня.
Наконец тяжелые цепи брякнули.
— Это ты, дочка? — устало спросила она, встала и подошла ко мне. Даже при этом слабом свете она казалась умирающей. Моя рука потянулась к мешочку на шее. Я помолилась про себя, коснувшись своего золотого Древа, а потом нащупала ту, другую вещь, которую носила при себе с той ночи, когда умерла мать. Мне померещилось, что коготь светится сам по себе, независимо от тусклого света факела. Я протянула его сквозь решетку.
Колдунья, подняв бровь, взяла его у меня, положила на ладонь и печально улыбнулась.
— Отравленный совиный коготь. Очень кстати. Для кого же он — для моих тюремщиков или для меня? Я беспомощно пожала плечами:
— Ты ведь хочешь быть свободной?
— Но не таким путем, дочка. Во всяком случае, не теперь. Я, собственно, уже сдалась — вернее, заключила сделку. Я дам твоему отчиму то, чего он хочет, в обмен на мою свободу. Я должна увидеть небо еще раз. — И она вернула мне коготь.
Я смотрела на нее, и потребность знать больше одолевала меня, как тошнота.
— Почему ты не хочешь сказать, как тебя зовут? Та же печальная улыбка.
— Потому что свое настоящее имя я не называю никому, а любое другое было бы ложью.
— Тогда солги.
— Странный дом! Хорошо. На севере меня зовут Валада. Я попробовала имя на язык.
— Валада. Значит, теперь он освободит тебя?
— Да, если мы оба выполним свою часть договора, — Что это за договор?
— Скверный. — Она посмотрела мне в глаза. — Не надо тебе знать об этом. Кто-то непременно умрет — я это вижу так же ясно, как твое лицо в окошке.
Сердце у меня в груди обратилось в холодный камень.
— Умрет? Но кто?
У нее было усталое лицо, и я видела, как ей трудно стоять под тяжестью оков.
— Не знаю. Я и так уже сказала тебе лишнее, дочка, — это от слабости. Не твое это дело.
Я ушла еще более несчастная и растерянная, чем явилась сюда. Колдунья будет свободна, но кто-то умрет. Я не сомневалась в ее словах — да и никто бы не усомнился, видя ее пронзительный печальный взор. На обратном пути Внутренний Двор показался мне совершенно новым, странным и незнакомым местом.