У скирда суетился Вася. Он выдернул пук соломы, чиркнул спичкой. Пламя взвилось яркое, трескучее, стреляющее искрами. Подержав секунду, чтоб солома взялась в полную силу, Вася сунул горящий пук в скирд. Пламя пригасло, пыхнуло ярче, желто-красные язычки побежали вверх и в стороны по отвесной стене скирда, мгновенно сжигая, скручивая в рубиновые завитки отдельные торчащие соломины, — и тут же все загасло.

— Так его скоро не запали́шь… — пробормотал дед Калашник. — Он умятый, улежалый, хоть топором руби… Огню его взять чижало…

Калашник стоял молчком, позади всех, у брички, но не как участник дела, а, скорей, как сторонний, безмолвный его свидетель; костлявые плечи мелкой, сухонькой его фигуры были поникло опущены, и так же поникло были опущены руки. Едва ли не все скирды, покрывавшие поле, были сложены Калашником, этими его кривоватыми, корявыми, как лесные сучья, руками, силой его жидких, таких на вид немощных плеч. Неизвестно, что он про себя думал, но ни в лице, ни в фигуре его не было протеста, и он уже не теребил Антонину насчет хлеба, видно, оставил эту свою надежду. Бормотал он тоже не вслух, а как бы только для себя одного.

Но предрика услышал, спросил у Калашника:

— А как же?

— Откуда ж мне знать?.. Поджигательством сроду не займался… Бензину вот если чуток плеснуть…

— Василий, есть с тобой бензин?

— Только в баке!

— Мокни тряпку. Можешь мокнуть?

— Если надо — невозможного нет, Павел Василич! Вася суетился с явным увлечением. Молодой, и голова еще глупая, — щененок, да и всё! Ему это было даже как что-то героическое, подвиг. Потом можно будет рассказывать, а рассказывать Вася умел…

Он быстро свинтил перед ветровым стеклом пробку с бензобака, сунул в отверстие тряпицу, тряпицу кинул в подножие скирда, в нагребенную ногами солому, бросил туда спичку. Гахнул глухой взрыв, синее пламя прянуло в стороны по земле, и тут же вспыхнула вся охапка. Взметнулся столб шумного, трескучего пламени, оно пошло лизать отвесную стену скирда от земли до самого верха, забираясь в глубь его, мигом выедая себе ходы, красно, бело и сине накаляя с быстротой пороха сгорающую солому.

Сразу посветлело вокруг, багровые блики заметались, заплясали на ветровом стекле «газика», на тусклом лаке его пыльного кузова.

Вася изобретательно смастерил факел, намотав на кусок толстой проволоки пук тряпок, облил их бензином, маслом и побежал с этим факелом поджигать соседние скирды. Его юркая фигурка, то сплошь черная на ярких оранжево-белых полотнищах огня, то, наоборот, отчетливо вся высвеченная на черноте неба, торопливо сновала между скирдами, убегая от трескучих взмахов огненных крыл, рожденных прикосновением его факела. Каждый скирд он поджигал в нескольких местах, с разных концов, и степь трепещуще озарялась все шире, в ней становилось все светлее, из тьмы выступали все новые и новые скирды — все их бесконечное множество на всем протяжении поля, до самых дальних его краев.

— Василий, хватит! Некогда, ехать надо! Дед, садись на лошадь, бери у него факел, — распорядился Павел Васильевич. — Ни одного скирда не оставляй, понял?

Калашник послушно выпряг лошадь, скинул с нее хомут, седелку, по-крестьянски на нее забрался: с колеса брички упал животом на спину лошади, крутнулся, перенес ногу, умащиваясь верхом. Раскоряченными коленями охватив лошадиные бока, задниками кривых, стоптанных своих сапог поколачивая ее под брюхо, он затрусил по жнивью, держа в левой, отнесенной от себя руке дымный факел, роняющий огненные капли.

Стоя у брички, Антонина широко открытыми, наполненными чернотой и блеском пламени глазами следила, как новые и новые скирды занимаются огнем, как растет его неудержимая, бушующая мощь на просторе поля перед нею, как иные скирды, особенно, должно быть, сухие, накаленные объявшим их жаром, в какой-то миг точно взрываются изнутри, разваливаются на пылающие, живые, шевелящиеся груды, вдруг взлетающие вверх малиновыми облаками искр, — и беззвучные слезы текли, текли по ее сплошь мокрому лицу.

— Антонина… Тоня… Ну, держись же ты! — говорил Николай Иванович, а сам покашливал, моргал, морщился, как от боли, и слезы блестели в его глазах…

То место, где они стояли, было самым высоким на поле, в ясные дни с него было видно далеко в разные стороны — и большак, и ту землю, что за большаком, и поля «Прогресса», «Памяти Ленина» тоже. Сейчас там пластался мутный мрак, в котором ничего нельзя было разглядеть определенного, и только светилось, все прибавляясь, увеличиваясь в числе, множество багровых дымных точек.

Это тоже горели скирды. Там тоже сжигали хлеб, и он горел так же неохотно сначала, так же неподатливо огню, а потом, разойдясь, побежденный, так же дымно, жарко и уже неостановимо, с громким треском сухих, туго налитых зрелым зерном колосьев.

И, странно, это открывавшееся с высоты свечение дымного багрового огня в ночи казалось почему-то знакомым, как будто когда-то уже виденным, когда-то уже пережитым Антониной и тремя мужчинами, которым надо было ехать, но которые продолжали стоять вместе с нею и не могли оторвать своих взглядов от зрелища гигантского, охватившего не один десяток верст костра.

Это было так потому, что все они были русскими, и земля, на которой они стояли, была их Россия, их древняя родина, которая опять, как встарь, как было уже не раз, когда приходили иноземцы и не хватало силы их остановить, прогнать прочь, и ничего не оставалось другого, — опять, как встарь, сжигала себя, чтобы только не достаться врагам…

1974


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: