Странный был Дон. К другим посмотришь — кто спит, кто сидит, привалясь к стене бревенчатой, кто шагами узилище, свое мерит, кто рукоделием каким занимается, чтоб с ума не сойти в одиночестве, а этот все камень тягает здоровенный, как испросил себе лет пятнадцать назад еще, так и не отходит от него, будто он волшебный: то приседает, положив валун на плечи, то руками вверх вздымает, то катает туда-сюда, то на спину взвалит, сам лежит, руками упирается, словно подняться хочет… и до полнейшего бессилия, пока не падает в изнеможении. Всякое видал Хотт на занятиях воинских, знал, как силу и ловкость развивать камнями да бревнами, мечами да копьями, бегом да метанием. Но что Дон вытворял, не вмещалось в голову его. Не щадил себя сынок Реи покойной, больше стал на статую бронзовую похож, чем на человека — казалось, ткни его мечом, и звон услышишь.
А вот Аид совсем высох, завял, хотя и помоложе брата. Был крепким когда-то, быстрым. А ныне сидит на скамье и глядит в одну точку, словно видит в ней что-то диковинное, от чего оторваться нельзя. Жалко было Хотту, разжалованному в простые надзиратели, узников несчастных. Он за дело сидел. А они! Гостию особенно жалел — такую на руках носить надо, украшение и радость в любом доме, что княжьем, что простом, черном…
А в целом, славная темница была. И совсем не темная. В каждую камору сверху колодец идет, через него свет попадает, а дождик польет — и он попадет, прямо на скат и в желоб. С умом делали темницу под Олимпом, на западном склоне. Сверху уступ гладкий, широкий, на нем своя стража службу несет, ей внутрь не положено — гляди себе, чтобы никто из колодца не выполз в бега, да чтоб посторонние чрез колодцы эти в темницу не проникли. Да как проникнешь, ведь забраны отверстия тройными решетками, а по Олимпу, что внизу, что наверху — заставы. Хорошо было верхним, свет Божий видели.
Но и Хотт уже привык к участи своей. Да и как не привыкнуть — пока службу несешь, жену Влаву с семью детишками да полонянок заодно с их чадами не забывают люди Кроновы, подкармливают. Сотворишь что непотребное, плохо им придется. Так ему прямо и сказали, когда сунули в «погреба»:
— Не шали, сотник, весь твой выводок под княжьей рукой ходит. Береги их! — Крон отходчив. Может, и простит когда…
Четвертый год в темнице пошел, а прощением и не пахнет. Четвертый год обходит он каморы-узилища, следит, проверяет… Семеро из узников за срок этот души Роду отдали. Он их выносил, на руках собственных с Хисом, сменщиком своим. Хис тоже когда-то сторуким был, не угодил князю в походе, оплошал в засаде, вот и попал в темницу нетемную. Однажды и сам Крон приходил, поглядывал в окошки, хмурился, зубами скрипел… так и ушел, ничего не сказавши. Хотта в тот день самого заперли накрепко в его каморе, чтоб и на глаза не попадался. Князю своей охраны хватало.
— Следишь все?! — спросил вдруг зло разгоряченный Дон.
Хотт не смутился, ответил прямо:
— Слежу.
— Ну, следи, следи. У тебя доля такая! — Дои расхохотался. — Вот помрет батюшка, я тебя наверх возьму, там следить будешь. Будешь?!
Мороз прошелся по спине у бывшего сторукого. За такие речи запросто можно с жизнью распрощаться. Но и поучать княжича, перечить сыну Кронову, хотя и заточенному, не его забота. Промолчал Хотт. Но понял кое-что, не забавы ради тешится Дон с камнем своим неподъемным, готовит себя к чему-то… Тщетные надежды! Лет ему уже за сорок, из них двадцать в «погребе» просидел. И еще двадцать просидит. И помрет здесь. И придется выносить его холодное, бронзовое, звенящее тело. Ежели только самому раньше околеть не доведется. Нет. Хотт твердо знал, тягаться с Великим князем бесполезно, да и доли ждать доброй тоже. Доля она всегда на стороне сильных, властью наделенных.
— За что тебя сунули сюда? — спросил Дон. Голос у него был зычный, княжий. — Казну, небось, пропил?
— Не пропивал я казны, — ответил Хотт, — ив руках не держал. А посадили сюда за то, что слово прямое понимаю, а не намеки да недомолвки… вот за что. А ты, княжич, будто только приметил меня. Прежде что-то не спрашивал…
— Правильно посадили, — оборвал его Дон, — не умеешь разговаривать со стоящими выше тебя!
— Мое дело молчать!
Дон снова рассмеялся. Потом сказал примиряюще:
— Да ты не обижайся, служивый, я не со зла. Скажи лучше, как там, наверху?
Хотт растерялся, отпрянул от окошечка. Шутит княжич, надо же такое спросить у острожника, который больше трех лет в одном с ним подземелье сидит. Но ответил:
— Наверху хорошо.
— Как батюшка мой, здоров ли?
— Крепок Крон и здоров, здоровее двадцатилетнего. Дон откатил камень в угол. Уселся на лавку литым изваянием, надул мышцы бугрящиеся. Но голосом помрачнел:
— И долго еще жить собирается? Не пора ли и честь знать?!
— Дай Род князю Великому долгих лет жизни! — нарочито громко выкрикнул Хотт и повернулся лицом к проходу. Там двое стражников волокли упирающегося здоровяка, волокли к дальним, полутемным и убогим узилищам, в одном из которых и жил Хотт..
— Ничего, попомнит князь слугу своего Оврия, лучшего воя державы, сторукого… а еще братом называл, и-ех! — кричал здоровяк беззлобно, с дрожью в голосе. — Попомнит!
Хотт слыхал про сотника Оврия, лет семь назад его в верховья великой реки Ра посылали, земли разведывать. Но сам его в шаза прежде не видал. Теперь вот пришлось. Лютует князь. Но и жаловаться на него грех. Ряд вершит. Без ряда народу смерть.
— Эй, ты где? — позвал из-за двери Дон.
Хотт подошел ближе.
— Ты вот чего, мил человек, распорядись-ка, чтобы мяса не жалели и дичи. Вин не надо никаких, только воду да пиво! — Дон говорил, как приказывал. Долгое заточение не сломило его.
— Передам, — ответил Хотт.
Узников кормили хорошо, без ограничений. Скрягой Крон никогда не был, и коли оставлял жизнь, то не превращал ее в мучение. Раз в неделю узников мыли в здешней баньке, давали поплескаться в озерце, вырытом самими охранниками. Каждый день выводили в небольшие дворики без крыш, выгуливали, разрешая любоваться небом. К мужчинам приводили дев дважды в месяц… не ко всем, Аид давно отказался от их услуг, все сидел, смотрел зачарованно куда-то. Жить было можно в темнице. Но за побег следовало одно наказание — смерть. Безвыходная темница!
Это поначалу Хотт ничего не понимал. А потом, как разузнал, долго диву дивился, с кем рядом ему томиться жребий пал. Княжичи да княжны все! От Реи-матушки — Аид, Гостия, Дон. От Заревы — Яра, Дорида, Талан и Свенд. От Тилиры — Хирон, Стимир, Прохн, Владан и Доброга… От наложниц Крон побросал в заточение только старших сыновей, младших услал в такие дали, что сто зим и сто весен добираться обратно, не доберешься. Но не одни княжьи дети сидели в темнице, много было людей знатных, известных в Горице и Русии, воевод да сановных мужей, чьи имена прежде гремели по всему морю Русскому Срединному, чья слава долетала до Инда далекого и окраинных скал Иверийских, до Оловянных островов и пиков Сиянны. Не сам Крон огненноволосый бросал сподвижников своих и сынов в подземелия горные, но мнительность его, растущая снежным комом час от часу, год от году. В темнице, в стенах каменных, обшитых досками лиственничными и дубовыми, во глубине горы Олимпийской, вдали от мирских утех и людского гомона постигал Хотт тайны мира, катящегося в пропасть Хаоса, растерявшего обычаи свои древние, пожираемого страстями человеческими, страстями, которые способны погубить и тысячи миров подобных. Многое начиная понимать бывший сторукий, много узнавал сокрытого прежде, неведомого народам, бродящим по поверхности — боярам, воям, воеводам, пахарям, купцам, женам, беглецам и преследователям. Будто нарочно все тайны вселенной собрали вместе и заключили их сюда, подальше от любопытных взглядов, от ушей.
Но среди многих тайн многосложных и вселенских познал Хотт одну тайну маленькую, простенькую, невидную и ненужную для верхних жителей, но страшную тайну, смертную тайну для всех них, для узников темницы. Высоко наверху, над головами их и над потолками их, над уступом-площадкой, по склону горы, удерживаемые настилами бревенчатыми на цепях толстых, висели, лежали, громоздились один на другой тысячи валунов огромных, многопудовых, мхом поросших от старости… И стоило Великому князю Крону изречь слово единое — и навеки окажутся они погребенными заживо' в недрах Олимпа. Все. И узники и стражники! И княжичи и сторукие! И не доберутся уже до их тел искалеченных ни шакалы, ни стервятники. Ибо сидят они ныне не в темнице, а в огромной вырытой для них могиле. Сидят и ждут, когда сама земля сверху обрушится, когда засыпят их могильщики на века, живьем засыпят.