— Аббат Бредель знает, как вести беседы in extremis[7] — примирительно сказал я. — Он не напугает Эвелину и сможет предложить ей причастие не как умирающей, а…

— Как давно она не причащалась? — перебил меня Маршан.

И поскольку мы с аббатом опустили головы, не осмеливаясь ответить, он продолжил:

— Вот видите, она не может не понять, что это последняя предосторожность.

Я взял Маршана за руку. Он тоже весь дрожал.

— Друг мой, — сказал я, придав своему голосу всю теплоту, на которую был способен. — Приближение смерти может во многом изменить наши мысли. Мы не имеем права не сказать Эвелине о серьезности ее состояния. Мне невыносима мысль о том, что Эвелина может умереть, не приняв последнего причастия. Сама не зная того, она, возможно, ожидает его, надеется на него. Возможно, чтобы приблизиться к Богу, она ждет только одного слова, только этого страха смерти, от которого вы хотите ее избавить. А скольких страх смерти…

Вложив в свой взгляд все свое презрение, Маршан посмотрел на меня и сам открыл дверь комнаты.

— Ну что же, идите, пугайте ее, — сказал он и пропустил аббата вперед.

Эвелина лежала с широко открытыми глазами. При виде входящего аббата у нее промелькнула слабая улыбка, которую я могу назвать не иначе как ангельской.

— А вот и вы, — негромко сказала она. — Я так и думала, что вы придете сегодня вечером. — Внезапно ее лицо обрело необычное серьезное выражение, и она добавила: — И я вижу, что вы пришли не один.

Затем она попросила сиделку оставить нас.

Аббат подошел к кровати, у которой я опустился на колени, и несколько мгновений стоял молча. Затем торжественным и в то же время мягким голосом сказал:

— Дитя мое, тот, кто сопровождает меня, уже давно находится рядом с вами. Он ждет, когда вы его примете.

— Маршан хочет меня успокоить, — сказала Эвелина, — но я не боюсь. Вот уже два дня я чувствую себя готовой. Робер, друг мой, подойди ко мне поближе.

Не вставая, я придвинулся поближе к Эвелине. Тогда, положив свою хрупкую руку мне на лоб, она нежно погладила меня.

— Друг мой, иногда у меня возникали чувства и мысли, которые могли причинить тебе боль, а ведь ты еще не все знаешь. Я хочу, чтобы ты мне простил их, и, если я должна буду тебя сейчас покинуть, я хотела бы…

Она на мгновение умолкла, отвела от меня свой взгляд, затем с видимым усилием продолжала более громким и очень четким голосом:

— Я хотела бы, чтобы ты сохранил в памяти твою Эвелину такой, какой она была раньше.

Ее рука гладила мои щеки, и она могла почувствовать, что они были мокрыми от слез, но сама она не плакала.

— Дитя мое, — произнес тогда аббат. — Вы не испытываете потребности примириться и с Богом?

Эвелина опять повернулась к нам и с какой-то неожиданной живостью воскликнула:

— А с Ним я уже давно заключила мир!

— Но Он, дитя мое, — продолжил аббат, — вам этого мира еще не дал. Такого мира Ему недостаточно, и вам, должно быть, его недостаточно. Он должен быть подкреплен святым причастием.

И, наклонившись к ней, он спросил:

— Хотите, чтобы Робер ненадолго оставил нас побеседовать наедине?

— Зачем? — ответила Эвелина. — Я ничего особенного сказать вам не могу, ничего такого, что я хотела бы скрыть от него.

— Я понимаю, что ошибки, в которых вы себя можете упрекнуть, заключаются не в поступках, но и в наших мыслях мы также можем покаяться. Признаете ли вы, что в мыслях согрешили против Бога?

— Нет, — твердо ответила она. — Не просите меня покаяться в мыслях, которые могли у меня возникнуть. Это покаяние не будет искренним.

Аббат Бредель подождал немного:

— По крайней мере вы склоняетесь перед Ним. Чувствуете ли вы себя готовой предстать перед Ним с полным смирением духа и сердца?

Она ничего не ответила. Аббат продолжал:

— Дитя мое, причастие часто несет — и всегда должно нести нам — внеземной мир. Это мир, в котором наша душа нуждается, который она не может сама себе дать без причастия. Я несу вам мир, который дороже любого разума. Готовы ли вы принять его со смирением в сердце?

И поскольку Эвелина по-прежнему хранила молчание, он сказал:

— Дитя мое, никто с уверенностью не может сказать, что Господь хочет уже сейчас призвать вас к себе. Не бойтесь. Мир, который несет вам причастие, настолько глубок, что даже наше большое тело ощущает его; были случаи, когда благодаря причастию наступало неожиданное выздоровление, — я сам это видел. Дитя мое, позвольте Богу, если Он согласится, совершить с вами это чудо. Если вы верите в того, кто сказал умирающему: «Встань и иди!» — то ожививший Лазаря может вылечить и вас.

Черты лица Эвелины вытянулись, она закрыла глаза, и я подумал, что конец близок.

— Вы меня немного утомили, — как бы жалуясь, сказала она. — Послушайте, мой друг, мне хотелось бы доставить вам удовольствие, и я могу вас заверить, что нет бунта в моем сердце. Я повинуюсь, но не хочу обманывать. Я не верю в загробную жизнь. Если я и приму святое причастие, с которым вы пришли, то без веры. В таком случае вам решать, достойна ли я его.

Аббат Бредель на мгновение заколебался, затем сказал:

— Вы помните, что вы говорили вашему отцу, когда были совсем маленькой? Эти слова я повторю в свою очередь со всей верой моей души: «Бог вас спасет вопреки вашей воле».

Эвелина заснула почти сразу же после причастия, и, когда я взял ее руку, она уже не была такой горячей. А Маршан, вернувшийся к полуночи, смог констатировать необычайное улучшение ее состояния.

— Вот видите, я был прав, что надеялся, — сказал он, отказываясь признать вопреки очевидности чудотворное воздействие последнего причастия. Тем самым событие, которое, как ничто другое, должно было бы его переубедить, лишь укрепило каждого из нас в своем собственном мнении. Сама Эвелина, выздоровление которой шло очень медленно, вышла из этого испытания, не признав милости Бога и став еще более упрямой, подобно тем, кто, как сказано в Евангелии, имеет глаза, чтобы не видеть, уши — чтобы не слышать. В результате я стал почти сожалеть, что Бог не взял ее, когда она проявила наибольшее послушание и даже в своем неверии признала его.

В этой связи у меня было несколько особо важных соображений, которыми я хочу здесь поделиться.

Первое: результатом беседы, состоявшейся у меня с аббатом Бределем на следующий день после того памятного вечера, было чувство печального удивления. Как может быть, говорили мы друг другу, чтобы перед лицом смерти безбожник испытывал меньший страх, чем верующий, хотя у него должно быть больше оснований бояться? Христианин, перед тем как предстать перед Высшим Судией, осознает свое ничтожество, и это осознание одновременно помогает его искуплению и поддержанию в нем спасительной тревоги, в то время как неведение неверующего, оставляя его умирать в состоянии обманчивой безмятежности, окончательно его губит. Он бежит от Христа, отказывается от предлагаемого ему искупления, в котором он, увы, не испытывает срочной потребности. Тем самым спокойствие, которое, как ему кажется, он испытывает, и умиротворение перед смертью в какой-то степени гарантируют ему проклятье, и он, как никогда, близок к нему именно в тот момент, когда он меньше всего это подозревает.

Хочу сразу же добавить, что, употребив слово «проклятие», я не имел в виду Эвелину, которая, как я уже говорил, по моему мнению, примирилась с Богом в свои последние мгновения и умерла бы, как я хочу надеяться, по-христиански. Хотя это была и ложная тревога, но в конечном счете она признала Бога. Тем не менее верно, что аббат Бредель и я задавались вопросом: а не должны были бы мы несколько больше устрашить ее в тот момент вместо того, чтобы успокаивать, как делал Маршан, в первую очередь думавший о плоти, а не о душе, и не понимавший, что само спасение плоти могло повлечь за собой гибель души.

Второе соображение, которое я высказал совместно с аббатом Бределем, касается рокового воздействия причастия, так сказать, не совсем желанного и не вполне заслуженного (ибо кто из нас, грешников, вообще заслуживает этого бесценного дара) той душой, которая в минуту, когда Бог идет ей навстречу, не делает ни малейшего усилия, чтобы самой приблизиться к нему. И тогда кажется, что это озарение, принимаемое без любви, лишь погружает душу в бездну заблуждения. И мне было совершенно ясно, что Эвелина после этого еще более погрязла в нем. Когда мы вновь встретились после ее возвращения из Аркашона, где она восстанавливала силы, а я не мог находиться с ней, ибо из-за работы вынужден был оставаться в Париже, я почувствовал в ней еще большее упорство и сопротивление любому доброму влиянию и советам, которые я пытался ей давать. В складке на ее лбу, в этой двойной вертикальной морщинке, которая стала намечаться у нее между бровями, я видел проявление растущего упрямства, отрицание не только священных истин, но и всего того, что я мог ей сказать, всего, что исходило от меня. Ее иронический изучающий взгляд придавал моим самым добродетельным словам оттенок какой-то неестественности и притворства. Или скорее ее взгляд действовал на меня как скальпель, как бы отсекая от меня мои поступки, слова, жесты, и тем самым они, казалось, исходили уже не от меня, а были как бы заимствованы. И вместо того чтобы, как это было бы полезно, молиться вместе с нею и раскрыть одновременно Богу наши сердца, я вскоре уже дошел до того, что вообще не осмеливался молиться в ее присутствии. А если и пытался это сделать в надежде на то, что ее душа последуем моему примеру, то моя молитва, еще не будучи произнесенной, тотчас теряла весь свой порыв и, подобно дыму от непринятого жертвоприношения, оседала внутри меня. Ее улыбка, так же как и ее взгляд, мгновенно замораживала моей сердце, когда я протягивал руку, чтобы подать милостыню, и этот жест, к которому мое сердце уже не лежало, становился из-а нее подобным жесту Фарисея из Евангелия, и поэтому сердце мое не испытывало от этого жеста глубокой радости, являющейся источником главного вознаграждения.

вернуться

7

In extremis — в последний момент, в крайнем случае (лат.).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: