Те, кто пострадали от Гершона, не раз грозили, что пожалуются на него помещику и в Люблинский Совет. Но он никого не боялся. В Совете у него была своя рука, к тому же у него имелся вексель помещика на тысячу злотых, которые тот был ему должен. Гершон якшался и с другими помещиками, врагами Адама Пилицкого.
Этот Гершон, должно быть, позабыл, что евреи находятся в диаспоре. Вот и теперь ему советовали, покуда у Пилицкого не уляжется гнев, где-нибудь спрятаться, в погребе или на чердаке. Но ему хотелось показать, что он не трус. Он надел шелковую бекешу и соболью шапку, подпоясался кушаком и вышел к помещику. Гершон носил облачение служителя культа, а лицо у него было багровое, как у мясника, с седой жидкой бородкой, все волоски которой можно было сосчитать. Нос кривой, губы толстые, живот выпирал, как у беременной женщины. Глаза под густыми бровями были разной величины и сидели - один выше, другой ниже. Он славился своим крутым нравом - и к тому же был упрям, любил препираться по поводу законов, древнееврейских слов, священных книг. Когда он говорил на собрании общины, то в каждом третьем слове делал ошибки. Болтал он обычно так долго, покуда все засыпали.
Сейчас Гершон неспешным шагом направился к помещику, за ним следовала свита. Это были мясники, торговцы лошадьми, члены погребальной общины, которым он подсовывал разные заработки и два раза в году устраивал пирушки. Прежде чем Гершон успел раскрыть рот, Пилицкий закричал:
- Где красный бык?
Гершон чуть подумал.
- Я его продал мясникам, Ваша светлость.
- Ты, грязный еврей, ты продал моего быка?
- Покуда я арендатор, вельможный пан, я и являюсь хозяином.
- Сейчас мы увидим, кто тут хозяин!... Холопы, взять его! Покончите с ним тут же на месте!...
Все евреи закричали разом, даже - враги Гершона. Гершон попытался что-то сказать, шарахнулся, но тут же форейторы и холопы схватили его с обеих сторон. Помещик скомандовал:
- Веревку! Веревку! Повесить его!...
Народ бросился на колени, стали кланяться, как в Судный день во время коленопреклонения. Женщины испустили дикий вопль. Гершон сопротивлялся, как если бы верил, что возможно вырваться. Один холоп сорвал с него кушак. Помещик закричал:
- Столб, столб! Принесите сюда столб!...
- Вот, Ваше благородие, фонарь!...
Яков услышал крики, каких не слыхал даже тогда, когда гайдамаки напали на Юзефов. Жена Гершона схватила помещика за ногу и не отпускала. Помещик лягал ее другой ногой. Он размахнулся саблей, словно для того, чтобы отрубить ей голову. Женщины забегали, как ошалелые, истошно крича. Одна ногтями впилась в свои щёки, другая схватилась за грудь, третья орала на своего мужа, почему тот стоит в стороне и ничего не предпринимает. Община была озлоблена на Гершона, этого толстосума, изображающего из себя правителя, но видеть, как человека среди бела дня вешают - этого евреи не могли. Невестки Гершона попадали друг другу в объятия, задыхаясь от рыданий. Раввин также попытался броситься помещику в ноги. С головы у него свалилась ермолка, а пейсы касались песка. Все повторялось как в год кровавого погрома Хмельницкого. Мясники и прочие прихвостни Гершона легко могли бы разоружить холопов и защитить его, но где это слыхано, чтобы еврей оказывал сопротивление помещику? И вот они стояли, беспомощно переминаясь с ноги на ногу, растопырив руки и раскрыв рты, словно пораженные собственным бессилием. Из синагоги вышел служка со свитком Торы в руках, собираясь этим унять гнев помещика. Одни кричали служке, чтобы он шел скорее, другие грозили ему кулаком, давая понять, что это святотатство. Он остановился поодаль, раскачиваясь на подкосившихся ногах, готовый вот-вот рухнуть вместе со священной ношей. Тогда вопли стали еще громче.
Яков на мгновение оцепенел. Он прекрасно знал, что ему сейчас нельзя и слова проронить, но молчать он не мог. Значит, суждено мне погибнуть! услышал он внутри себя голос. Он подбежал к помещику, снял шапку и воскликнул:
- Светлейший, из-за быка не убивают человека!...
Стало тихо. Гершон с самого начала не взлюбил Якова. Это началось с той субботы, когда тот, кому полагалось читать в синагоге Тору, заболел, и вместо него читал Яков. Гершон терпеть не мог знатоков Талмуда. Он бы ни в коем случае не допустил, чтобы Яков стал здесь меламедом, знай он, что тот действительно учен.
И вот теперь Яков за него заступается. Ошеломленный помещик взглянул на Якова.
- Кто ты такой?
- Я учу детей.
- Как тебя зовут?
- Яков.
- Ты и есть тот Яков, который выманил у Исава право первородства?... И он неистово захохотал.
Этот смех как бы прервал экзекуцию. Все стали смеяться. Пилецкий так и сгибался от хохота. На мгновение показалось, что все происходившее ранее было шуткой, барским развлечением. Помещики нередко разыгрывали такого рода комедии с евреями, но евреи каждый раз пугались, так как шутки злодеев легко оборачивались грозной расправой, как, впрочем, и наоборот. Холопы все еще держали Гершона. Он был единственный, кто не смеялся. Его рыжие глаза глядели с такой неистовой злобой, с какой только рождаются. Из-под торчащих усов свешивалась толстая нижняя губа, обнажая желтые редкие зубы, как у зверя, на которого напала более сильная тварь, но в которую он, издыхая, все же готов вонзить клыки... Помещик изнемогал от смеха. Он всплескивал руками, хватался за колени, покатывался. Те, кто только что пали ниц, поднялись и помогали ему смеяться с безумной беспечностью страха... Даже раввин смеялся. Женщины, обхватывая друг друга, приседали, не то смеясь, не то плача...
- Мамочки мои! взревел помещик, - мамочки, папочки, еврейчики!... И он заржал снова. Весь кагал вместе с женщинами и детьми вторил ему, каждый на свой манер, со своими ужимками. У одной старухи свалился чепец. Ступенчатый череп выглядел смешно, как у только что постриженной овцы. Теперь женщины стали смеяться уже искренно...
Но вот смех прекратился. Помещик напоследок хохотнул, и лицо его снова искривилось от злобы.
- Кто ты такой? Что ты здесь делаешь? - рявкнул он. - Отвечай!
- Я меламед. Учу детей.
- Чему ты их учишь, как выкрадывать просвиру, как отравлять колодцы? Как употреблять христианскую кровь на мацу?...